...По дороге в Кремль Висковатый заехал ещё к Васильеву — предупредить, чтобы не призывали нынче шведских посланников для вручения им ответной грамоты, как о том было объявлено накануне.
Висковатый хотел непременно сам вручить грамоту, рассчитывая при этом поговорить напоследок со шведами. Правда, это было не в обычае — говорить с послами о деле при вручении грамоты, но при великом желании и умении всегда можно было придумать, как вызвать послов на разговор, не нарушая прямо заведённого правила. Висковатому этого умения было не занимать.
— Ворочусь — я ещё разговорю их, — сказал он Васильеву. — Проведу по лукавой тропке. Авось оступятся! Да и ты своё дело сверши. Поезжай нынче к ним, благо повод есть... С гостинцами поезжай! Угощай щедро, да и сам угощайся, чтоб с виду изрядно хмелен был. Панибратствуй! И в том хмельном панибратстве проговорись, что-деи прозябло слово, дошли-деи слухи до государя нашего, будто дацкой завраждовал вельми с государем их и войну на него собирает, да и скажи, будто думает государь наш, как пособить брату своему королю Ирику. Не скажи, упаси Боже, пособить на дацкого! — особенно остерёг Висковатый Васильева. — На дацкого — никак не скажи! Пособить — и всё! И когда скажешь так, то добре бди и добре слушай, сквозь любой хмель слушай, что они тебе на то говорить учнут. Буде скажут, что слух пустой, и с упрёком скажут, — одно рассуждение имей... Скажут небрежно — иначе рассуждай и, теми рассуждениями надоумясь, посмотри, како тебе далее с ними говорю править. Да гляди в оба, где истинное небрежение будет, а где нарочитое. А буде скажут, которая государю нашему кручина, скажи, кручины никоторой, а государь наш, ведая молодость государя их и помня свою молодость, хочет ему на его молодости добра. Ну да во всём я тебя не наставлю, — заключил Висковатый. — Сам голову на плечах имеешь. Вызнать надобно поверней, к чему у них с дацким клонится. Ежели клонится к войне, в чём я почти уверен, то послы близко к сердцу примут твои слова. Гляди, заговорят даже о том, чтоб передать их королю. На такое ответствуй, что меж государей всякое дело ведётся не по словам дьяков или вельмож, а по их собственным, государевым, грамотам, а сверх грамоты что говорить?
— Сумею я всё, Иван Михалыч, будь покоен. Да токмо ли в моём умении всё дело?! Они ве́ди також в темя не колочены. А ну как ничего не выйдет из нашей затеи?
— Не выйдет, тогда и горевать будем, — ободрил Висковатый Васильева. — Авось и выйдет! Ты их задери, а уж ретиться[159] с ними в лукавстве буду я.
Провожая Висковатого с подворья, Васильев с тревожной участливостью спросил:
— Что душа-то хоть чует, Иван Михалыч? Неспроста ве́ди он так с тобой!
— Душа уж ничего не чует, — невесело пошутил Висковатый.
— Разумею, — сочувственно привздохнул Васильев. — Я нынче, поди, полночи не спал, всё об нашей с тобой гово́ре думал... А и тоже душа будто льдом взялась, как представил мысленным взором, куда нас судьба-то затиснула, меж каких жерновов! С одного боку — вельможные, с другого — он! И ну как завертятся они на полную силу, что-то будет?!
— Мука будет, — холодно обронил Висковатый и, перекинув поводья, сел в седло. — Знаю, что дальше ты скажешь, Андрей Васильевич. Скажешь, что мы — зернинка и паче не лезть нам меж те жернова.
— Да, Иван Михалыч. Перемелют они нас, перетрут... Без жали, без пощады. Бо мы, истинно, — зернинка! — Васильев сказал это так, как будто оправдывался перед Висковатым или винился. Глаза его, встретившись с глазами Висковатого, не дрогнули, не ускользнули в сторону — он выдержал прямой, жёсткий взгляд Висковатого, но чувствовалось, что далось ему это нелегко. Висковатый заметил это и, должно быть, понял состояние его души, потому что неожиданно сказал резко, с сердцем, но так, как можно сказать только человеку близкому:
— Мнишь, я не разумею сего и мысли таковые неведомы мне? Мнишь, мне не жаль своей головы? Да, я сказал тебе, что не боюсь обратиться в прах. Однако и на костёр не жажду взойти в безрассудном, пусть и высоком, порыве. Тако идут на костёр лише блаженные. Им мнится, блаженным, что мученичество — сё самая великая добродетель и самый великий подвиг, и они так уж и ищут свой костёр, не помышляя более ни о чём. Но прах, даже святой, — сё токмо прах! Я же жажду иного... И подвигнусь к тому всею силой своей. А буде отступлюсь и погублю душу тела ради, то не прежде, чем палач подымет надо мной топор. Ежели я отступлюсь, то токмо перед неизбежным, а не перед мыслью о нём. Ты же отступаешь перед одной лише мыслью. Но я тебе не судья, Андрей Васильевич...