Давид чуть было не спросил: а имеют ли цифры вообще какое-нибудь значение для старой сеньоры, но вовремя удержался.
Когда они спустились вниз, Анжела Тереса сидела, как прежде, но удивила его, спросив с известной живостью:
— Понравились вам комнаты? Видели наш душ?
Да, он видел душ, он восхищен. Как можно деликатнее он спросил ее о плате.
И отлично видел, что Анунциата опять делает какие-то режиссерские знаки, теперь за его спиной, хотя Анжела Тереса не обращала на них внимания; она раскрыла свой веер и достала из него бумажку, держа ее на расстоянии, как все дальнозоркие, она прочла несколько отчетливо выписанных цифр, он мог их видеть с того места, где стоял.
— Нет, здесь слишком много! — воскликнула она с испугом, — Нельзя столько платить за жилье… Пако наверно ошибся…
Пако? Ах, да, конечно, это ведь уменьшительное от Франсиско.
— Нет, сеньора, это очень умеренная плата, — возразил он.
Он произнес это с некоторым усилием. Доходы его были ограниченны, а расходы как раз сейчас большие. С этими старыми женщинами можно было бы так легко сторговаться. Но Жорди определил плату точно: для Давида выгоднее, чем любая квартира в городе, а для Анжелы Тересы — или, что важнее, для Анунциаты — больше, чем они могли мечтать.
Так вот почему Жорди приходил сюда; он не мог оказать дружескую услугу Давиду за счет этих старых женщин.
— Мне за глаза хватит и поменьше, — покорно промолвила Анжела Тереса.
Проклятый Жорди, подумал Давид, про себя усмехнувшись и выругавшись одновременно, — так как оказался вынужденным сам навязывать им более высокую плату; а если бы он согласился на более низкую, потерял бы уважение Жорди.
Договорившись обо всем, Анунциата поспешила за глиняной бутылочкой смородинового ликера, и все выпили за совершенную сделку.
— Жаль, Люсьен Мари нет, — вздохнул Давид.
Но тут Анжелу Тересу охватил новый приступ страха.
— Господь милосердный, а вдруг они взяли и посадили ее в тюрьму, — снова со страхом произнесла Анжела Тереса.
Давид ушел оттуда, размышляя, чем все это кончится.
В тот день, когда Люсьен Мари выписали из больницы — прошло еще немного времени — горы стали совсем золотые из-за цветущей жимолости, точно такие, какими она рисовала их в своем воображении угрюмым зимним днем в Париже.
Давид заехал за ней на такси Гонзалеса, по головокружительной горной дороге они спустились к побережью и добрались до городка, откуда шли автобусы прямо до Барселоны.
Они изменили свои планы. Решили теперь зарегистрировать свой брак в Барселоне, а потом уже сообщить семье Люсьен Мари как о свершившемся факте, не называя точной даты. Сейчас было бы уже смешно устраивать семейное торжество после такого продолжительного пребывания за границей. Давид собрал все бумаги из Парижа и Стокгольма. Бумаги, бумаги — скоро его самого с Люсьен Мари положат под пресс, а потом вставят в общественный гербарий с официальной этикеткой. И не нужны им будут всякие увертки и мелкая ложь.
Как горит эта жимолость! И какое божественно синее море!
Люсьен Мари смотрела, смотрела, не отрываясь, крепко стиснув руку Давида. Ее охватило то чувство возбуждения, какое испытывает узник, после долгого заключения выпущенный на свободу.
Была у них и другая причина для поездки в Барселону. Доктор посоветовал им показать руку Люсьен Мари врачу-специалисту.
Зарегистрировать брак и сходить к доктору.
— Когда я был маленький, люди тоже ездили в Стокгольм, чтобы сходить в театр и сделать операцию, — заметил Давид.
Он сразу же раскаялся в своей шутке. Но Люсьен Мари засмеялась и сделала вид, что это ее не касается. Слава Богу, ему хоть не нужно извиняться, она и так понимала ход его мыслей и все его словечки.
Она наверняка еще чувствовала себя усталой, но виду не показывала. Последнюю неделю в монастырской больнице ей дали отлежаться на солнышке на балконе и вволю гулять во внутреннем дворике.
Она спросила, знает ли он Барселону.
Да, он мог ориентироваться в этом городе, после того, как жил там, собирая материал к своей работе о Гауди.
Но само слово Барселона означало для него что-то еще более давнее: сюда ездили отец и мать, это было великим путешествием их жизни, тем, о чем они потом рассказывали своим детям. Еще за несколько месяцев перед смертью его мать бредила цветочным базаром на Рамбле — его пышными красками, его весельем и толчеей. А канатная дорога! Путешествие, от которого захватывает дух, в корзине по воздуху, над широко раскинувшейся гаванью, к горе Тибидабо, и небо за горой лимонно-желтого цвета… Его мать рассказывала тогда об одном определенном случае, но для него с тех пор небо за горой Тибидабо отныне неизменно было лимонно-желтого цвета, в отличие от таких знакомых, привычно голубых небес в его родной Швеции.