— Спаси мой род, ладушка моя! — шептал растревоженно воевода. — Иначе всё это достанется Путяте. Этому загребущему чревоядпу! Тот изо рта не постесняется вырвать...
— Что ты?! На грех меня толкаешь?
— Отмолим этот грех вдвоём, Гайка! Храм поставлю. Золото у меня есть!
— У богов, возможно, и выпросишь прощенье. А у себя?
— Гайка, что у себя? Мне уже полсотни лет. Надеяться не на кого. А тебе ещё жить да жить. Неужто тебе хорошо без чада?
— Не надо, Ян...
— Гаина, ладушка ты моя...
...Дивилась Килина. Впервые за столько лет боярыня сама собирала в дорогу воеводу. Хлопотала, чтобы хлеба и сухарей было достаточно. Чтобы лагвицы с медами не перемёрзли. Да и кожухов и шкур бросила в сани сколько нужно. И гридю Порею приказывала смотреть за Яном. Когда сани с воеводой выскользнули за ворота и понесли улицей, долго провожала их взглядом. Пока не улеглась белая метель, взбитая полозьями и конскими копытами.
На другой день начала собираться в дорогу и боярыня. Вздумалось Гаине наведать свой род смердовский, к отцу-матери заглянуть, в Васильков-град.
Снаряжала небогатый возок, не клала в него ни ковров, ни мехов. Госпожой в тереме оставила Килину. Отрокам и челяди дала волю на три дня.
Сама держала вожжи в руках, сама погоняла, как возница. Сказано ведь — смердовская порода!
Никто не провожал боярыню, не стоял у ворот, пока сани не скрылись вдали.
Когда ехала к Золотым воротам, встретила нескольких всадников и двухколёсных повозок богатеев киевских. Удивилась, приветствовали её как-то крадучись, отводя глаза в сторону... В этот ненадёжный час предпочитали не узнавать Вышатичиху. Кто ведает, каков гнев Божий накличет на своевольного воеводу митрополит Иоанн. А заодно и на них, ныне властвующих.
Удивлялась: измельчал род человеческий... Запутался в бесчестии и лицемерии. Дальше, подальше от сего пристанища лжи и ничтожества! Туда, на вольные нивы, к убогим обителям, где голодная, но чистая правда, где искренность людская согревает душу... К отцу-матери...
Белое солнце на белом небе и белая заснеженная земля сливались воедино, и казалось, нет границы между ними.
И дорога тоже, которою мчали сани Гаину, казалось, ведёт в белый, безмерно чистый простор небес. По сторонам санной дороги мертво спали леса под белым снежным покрывалом. И на душе от этого становилось тихо, чисто, торжественно.
Размеренно и дружно бежит тройка лошадей. Сани пружинисто выскакивают на пригорки и холмы, стремительно, будто оторвавшись от земли, летят вниз. Иногда в белой морозной мгле вставали придорожные селения. Кое-где в них высились колокольни церквушек.
Гаина и не заметила, как покраснело, замглилось солнце. Кончался короткий зимний день.
Из-за молчаливых, зачарованных зимним холодом пущ и дубрав выползали синие сумерки. Они становились всё более густыми, хватали за щёки острыми иглами, проникали к телу. Всё чаще из леса вырывался снежный ветер.
Солнце уже закатилось за край неба, когда из широкого заснеженного оврага вылетел белый снежный столп. Он кружился в шальном танце, подымая вокруг себя метелицу. Неожиданно этот снежный столп стал розовато-пурпурным, потом синим, дальше совсем как бы почернел и упал, рассыпавшись под копытами Ганниных коней.
Сердце её оборвалось. Что это? Какой-то вестун от богов? На добро ли иль на какую беду?
Едва успокоила биение сердца в груди. Хлестнула по крупам лошадей. Возвращаться назад — поздно. Да и кто сворачивает с дороги, которая обещает неизвестность?..
Резкий ветер рванул на её голове тёплую шаль. Тугой, колючий, безжалостный сивер...
Метнулись в стороны гривы и хвосты лошадей. Гаина испуганно поглядела вверх: над землёй нависло тяжёлое черно-сизое небо.
Уже было совсем темно, когда из свинцовых туч посыпался густой колючий снег. Щедрыми охапками ветер швырял ей снег в лицо, обсыпал сани, дерюгу, прикрывавшую сено. А до Василькова уж совсем рукой подать — каких-то три-четыре поприща[82].
Вдруг потерялась дорога. Полозья саней стали тонуть в густом рассыпчатом снегу. Лошади тяжело брели, низко опустив головы и подставляя широкие лбы пурге.