— Вы будете смеяться: да, был. При всей вашей суетности, присущей человечеству вообще, вы обладаете одним крайне редким достоинством.
— Я сгораю от любопытства — каким же?
— Думаю, оно врожденное, и могу с облегчением отметить, что вся ваша дурацкая учеба оказалась против него бессильна.
— И что это за достоинство?
— Вы, по крайней мере, умеете читать.
Повисла пауза.
— Сколько вам лет, мадемуазель?
— Тридцать.
— Вдвое больше, чем было Леопольдине, когда она умерла. Да, бедняжка вы моя, вот оно, ваше смягчающее обстоятельство: вы слишком долго живете.
— Как? Это мне, по-вашему, нужны смягчающие обстоятельства? Дальше ехать некуда!
— Поймите, мне хочется докопаться до причин: я вижу перед собой особу, наделенную острым умом и редким даром чтения. И я спрашиваю себя, что же могло загубить такие прекрасные задатки. Вы только что дали мне ответ: время. Тридцать лет — это слишком много.
— Кто мне это говорит? Вы забыли, сколько лет вам?
— Я умер в семнадцать лет, мадемуазель. И потом, у мужчин все иначе.
— Ну ясно, кто про что.
— Нечего иронизировать, детка, вы прекрасно знаете, что это правда.
— Что правда? Объясните мне толком.
— Ладно, сами напросились. Так вот, стало быть, мужчина имеет все права на отсрочку. А женщина — нет. В этом последнем пункте я был куда определеннее и честнее других: большинство самцов дают своим самкам более или менее долгий люфт, прежде чем забыть их, что само по себе много подлее, чем убить. Я нахожу этот люфт бессмысленным и даже преступным по отношению к женскому полу: за отпущенное время эти дуры успевают вообразить, будто необходимы. На самом же деле с того часа, когда они становятся женщинами, с того мига, когда расстаются с детством, они не должны жить. Будь мужчины джентльменами, убивали бы их с наступлением первых месячных. Но мужчинам недостает рыцарства, они ввергают бедняжек в пучину страданий, вместо того чтобы великодушно избавить от мук. Я знаю лишь одного представителя мужского пола, которому хватило душевной широты, уважения к женщине, любви, чистосердечия и галантности для такого поступка.
— Это вы.
— Совершенно верно.
Журналистка запрокинула голову. Хихикнула раз, другой. Потом хрипловатый ломкий смех словно покатился с горки, все быстрее, все выше на октаву с каждым новым вдохом, пока не перешел наконец в долгий, до удушья, визг. Это был нервный смех в клинической стадии.
— Вам смешно?
— …
Она закатилась так, что не могла говорить.
— Все ясно, истерика: тоже чисто женская болезнь. Я никогда не видел, чтобы мужчина заходился от нервного смеха. Это, наверно, из матки: все мерзости жизни оттуда. У девочек матки, надо думать, нет, или если есть, то это игрушка, пародия на настоящую. Как только эта игрушечная матка вырастает до размеров взрослой, девочек надо убивать, чтобы избавить их от мучительных и страшных приступов истерии, вроде того, что случился сейчас с вами.
— А-ах!
Это обессиленное «а-ах» и впрямь вырвалось откуда-то из живота, еще содрогавшегося в неудержимых спазмах.
— Бедняжка! Как же скверно с вами обошлись! Кто тот мерзавец, не убивший вас вовремя? Но, может быть, у вас не было в ту пору настоящего друга? Увы, боюсь, что одной только Леопольдине в этом повезло.
— Ох, перестаньте, я больше не могу!
— Я вас очень хорошо понимаю. Когда печальная истина открывается слишком поздно, когда так внезапно настигает прозрение — это может повергнуть в шок. Хорошую встряску получила сегодня ваша матка! Бедная вы самочка! Несчастное создание, трусливо оставленное в живых негодяями-самцами! Поверьте, я вам искренне сочувствую.
— Господин Тах, вы — самый поразительный и самый занятный человек из всех, кого я знаю.
— Занятный? Я что-то не понял.
— Я вами восхищаюсь. Измыслить теорию, до такой степени бредовую и логичную одновременно, — это надо суметь. Я ведь сначала думала, что вы понесете чушь с позиций мужского шовинизма. Но я вас недооценивала. То, что вы сказали, чудовищно и в то же время до чего умно: надо просто-напросто истребить женщин, не так ли?
— Само собой. Если бы женщин не было на свете, все наконец-то устроилось бы к пользе и в интересах женщин.