— Да плевать человечеству на это! Что, не так? Вот уже двадцать четыре года этот роман пылится в библиотеках, и никто, слышите, никто мне о нем даже не упомянул. Что естественно, потому что, как я вам уже говорил, никто его не прочел.
— А я?
— Вы одна не в счет.
— Кто докажет, что я одна?
— Я докажу как дважды два: если бы еще кто-то кроме вас меня читал — именно читал, в плотоядном смысле этого слова, — то я давно был бы за решеткой. Ваш вопрос весьма интересный, но я удивляюсь, как вы сами не додумались до такого простого ответа. Представьте себе: некий убийца сорок два года скрывается от правосудия. О его преступлениях никто не знает, он стал писателем и прославился. Ему бы жить да радоваться, так нет же: этот безумец затевает бессмысленную игру с судьбой — бессмысленную потому, что рискует всем, ничего не выигрывая, — только ради презабавнейшей демонстрации.
— Постойте, я угадаю какой: он хочет наглядно доказать, что никто его не читает.
— Более того: он хочет доказать, что даже редкие читающие особи — такие еще есть — читают его, не читая.
— Ну, вы и загнули.
— Да-да. Всегда найдется горстка бездельников, вегетарианцев, начинающих критиков и мазохистски настроенных студентов, которые, покупая книги, иной раз сподвигнутся их прочесть. Над этими-то людьми я и поставил эксперимент. Я хотел доказать, что могу безнаказанно написать о себе самое страшное: этот, как вы метко определили, акт самообвинения абсолютно достоверен. Да, мадемуазель, вы и здесь были правы: ни одной вымышленной детали нет в этой книге. Конечно, можно поискать читателю оправданий: никто ничего не знал о моем детстве, подобные ужасы я писал и прежде, трудно представить, что я был так божественно красив, и так далее. Но я утверждаю: все это отговорки. Знаете, какой отзыв на «Гигиену убийцы» я прочел в одной газете двадцать четыре года назад? «Волшебная сказка, изобилующая символами, рожденная буйным воображением метафора первородного греха и, шире, удела человеческого». Что я вам говорил — меня читают, не читая! Я могу позволить себе писать самую рискованную правду — все равно в ней увидят лишь метафоры. Ничего удивительного: псевдочитатель в герметичном скафандре проходит сквозь мои самые кровавые пассажи, даже не забрызгавшись. И восторженно ахает время от времени: «Ах, какой чудный символ!» Чистое чтение — вот как это называется. Отлично придумано, рекомендуется перед сном в постели: успокаивает, и даже без риска испачкать простыни.
— А чего бы вам хотелось? Чтобы вас читали на бойне? Или в Багдаде под бомбами?
— Да нет же, тупица! Дело не в том, где читать, а в том, как читать. Мне бы хотелось, чтобы меня читали без водолазных доспехов, без расписания, без вакцины и, если уж говорить все до конца, вообще никак.
— Вам следовало бы знать, что такого чтения не бывает.
— Сначала я этого не знал, но теперь, в свете моей блистательной демонстрации, уж поверьте, знаю.
— И что же? Не лучше ли порадоваться тому, что сколько читателей, столько и чтений?
— Вы меня не поняли: читателей нет, и чтения, как такового, тоже.
— Есть, просто другие читают иначе, чем вы. Почему ваше чтение должно быть единственно возможным?
— Хватит, хватит, довольно пересказывать мне учебник социологии. Хотел бы я знать, как бы этот ваш учебник прокомментировал созданную мной в назидание потомкам ситуацию: писатель-убийца разоблачает себя на страницах книги, и ни у одного читателя не хватает ума это понять.
— Меня не интересует мнение социологов, у меня есть свое. Читатель, я думаю, не обязан быть сыщиком, и если вас никто не побеспокоил после выхода книги, это добрый знак: это же говорит о том, что Фукье-Тенвиль[8] вышел из моды, что люди мыслят шире и способны на цивилизованное чтение.
— Ага, понятно: и вы с гнильцой, как все. Я сглупил, решив было, что вы выделяетесь из этой массы.
— Надо полагать, увы, что все же чуть-чуть выделяюсь, раз я одна из всех угадала правду.
— Допустим, кое-какое чутье у вас есть. Но и только. Признаться, вы меня разочаровали.
— Это уже почти комплимент. Должна ли я понимать, что хотя бы в течение недолгого времени вы были обо мне лучшего мнения?