— Может, хватит оскорблений?
— Вы прекрасно знаете, что безобразны. Вы ведь и сами характеризовали себя самыми нелицеприятными эпитетами.
— Я имею право пройтись на свой счет сколь угодно зло, но никому другому этого не позволяю.
— Я не нуждаюсь в вашем позволении. Вы страшны, как смертный грех, да-да, и просто невероятно, что такой красавец мог стать таким чудовищем.
— Ничего невероятного, такое случается сплошь и рядом. Только обычно это происходит не так быстро.
— О, что я слышу! Снова признание?
— Как?
— Ну да. Ваши слова косвенно подтверждают все сказанное мной. Я описала вас верно, в семнадцать лет вы были именно таким — каким ни один фотограф вас, увы, не запечатлел.
— Я так и знал. Но как вам удалось с такой точностью меня описать?
— Я всего лишь пересказала своими словами ваши описания Паисия Трактатуса в романе. Я хотела удостовериться, что вы походили на изображенного вами героя, — а другой возможности узнать это, кроме блефа, у меня не было, поскольку отвечать на вопросы вы отказались.
— Вы — мерзкая ищейка.
— Важен результат: теперь я точно знаю, что ваш роман насквозь автобиографичен. Я имею все основания гордиться собой, потому что исходных данных в моем распоряжении было не больше, чем у всех. Но только я одна угадала правду.
— Ну-ну, гордитесь.
— И поэтому теперь я вновь задам вам свой первый вопрос: почему «Гигиена убийцы» осталась неоконченной?
— Вот оно, наше недостающее название!
— Не прикидывайтесь, будто не понимаете, я от вас не отстану, пока вы мне не ответите: почему этот роман не завершен?
— Лучше бы вы задали вопрос метафизически: почему эта незавершенность называется романом?
— Ваша метафизика меня не интересует. Отвечайте на вопрос: почему этот роман не окончен?
— Как вы меня достали, черт бы вас побрал! В конце концов, имел я право не окончить роман?
— Ваши права здесь ни при чем. Вы описывали реальные события, которые имели реальный конец, — почему же вы не окончили роман? После убийства Леопольдины он обрывается. Неужели вы не могли написать развязку, завершить книгу, как полагается?
— Я не мог? Да будет вам известно, безмозглая вы курица, что Претекстат Тах может написать все!
— Вот именно. Тем более абсурдно выглядят этот обрыв и отсутствие концовки.
— Кто вы такая, чтобы судить, абсурдны мои решения или нет?
— Я не сужу, я задаю вопрос.
Старик внезапно постарел на все свои восемьдесят три года.
— Не вы одна. Я тоже задаю вопрос — и не нахожу ответа. Я мог бы выбирать из десятка концовок, одна не хуже другой: само убийство, ночь после него, мое преображение, пожар в замке год спустя…
— Этот пожар — дело ваших рук?
— Разумеется. В Сен-Сюльписе стало невыносимо без Леопольдины. И потом, все домашние косились на меня с подозрением, мне это надоело. Я решил разом избавиться и от замка, и от его обитателей. Я и не думал, что они так быстро сгорят — как сухие полешки.
— Послушайте, уважением к человеческой жизни вы не отягощены, но неужели у вас не дрогнула рука поджечь замок семнадцатого века?
— Руки у меня никогда в жизни не дрожали.
— Ясно. Вернемся к нашей концовке, вернее, к ее отсутствию. Стало быть, вы утверждаете, будто сами не знаете, почему не окончили этот роман?
— Да, можете мне поверить. Казалось бы, эффектных концовок хватало, только выбирай, но ни одна меня не устроила. Не знаю, что это было: вроде бы я ждал чего-то другого, так и жду до сих пор, вот уже двадцать четыре года — или, если угодно, шестьдесят шесть лет.
— Чего другого? Воскрешения Леопольдины?
— Если бы я знал, чего, не прекратил бы писать.
— Значит я была права, связав незавершенность этого романа с вашей литературной менопаузой?
— Конечно, правы. Только чем тут гордиться? Правота журналиста — плевое дело, была бы сноровка. А вот правота писателя — ее просто не существует. У вас ремесло до отвращения легкое. У меня — опасное.
— А вы своими руками сделали его еще опаснее.
— Как понимать этот странный комплимент?
— Не знаю, комплимент ли это. Не знаю, красивый ли жест или безумие — так подставляться, как это сделали вы. Вы можете объяснить, какая муха вас укусила, когда вы вздумали рассказать, причем правдиво, историю, пусть самую для вас сокровенную, но и самую рискованную, из-за которой, откройся правда, вы запросто могли предстать перед судом? Какому извращенному позыву подсознания вы поддались, предъявив человечеству свой лучший шедевр и одновременно столь вопиюще недвусмысленный акт самообвинения?