— Не забывай, что ты работаешь с материалом — с камнем ли, с бронзой ли, с глиной… Помни об этом, Геллерт!
Сумасшедший граф неестественно прямо стоял у костра, и выражение глаз у него было каким-то нечеловеческим, когда он смотрел на пламя. Я только что прибежал и, еще не успев отдышаться, первым делом почему-то спросил:
— И мальчика тоже?
— Нет, — ответил он, — мальчик в доме.
Я успокоился. Мальчик был для меня очень важен.
И тогда сумасшедший граф заговорил:
— У меня нет сил начинать все сначала! Когда я написал мальчика, меня самого поразили та красота и та человечность, какие он в себе нес. Я долго смотрел на него. Знаю, картина очень хорошая, даже слишком. Первое время она доставляла мне наслаждение, но лишь позднее, гораздо позднее, с годами, она открылась мне полностью. Эта картина вместила в себя слишком многое. Действительность сразу стала помехой. Меня интересовало теперь лишь то, что я хотел выразить и что выразил сверх того, помимо собственной воли. Мальчик мешал мне, мешали его голова, руки, ноги, стоящие на земле. Его нарисованное тело было тюрьмой, в казематах которой томятся сила и красота. «Я должен освободить их», — решил я. Мне хотелось написать красоту непосредственно, саму по себе. Ты все здесь видел, сынок, все мои картины, и, возможно, знаешь теперь столько же, сколько я. Знаешь и то, что постигнуть сущность этого мальчика мне так и не удалось. Порой я тешил себя иллюзиями на этот счет, но нет, всю ту красоту, всю ту силу, то сверхъестественное, что существует в действительности, невозможно выразить, не отразив и саму действительность. И я знаю, есть пути, по которым можно прийти к успеху.
Он взглянул на меня с теплотой, но я понял, что объяснений от него не услышу. Потом он отправился в дом и запер за собой дверь.
Больше сумасшедший граф ни с кем словом не обмолвился. Он лежал на кровати, сжимая в руке тот корень, что я когда-то подобрал в лесу. Так он и умер, не выпуская его. Пока он был еще жив, мы носили ему еду, а на похороны пришла вся деревня. За что они чтили его, я не знаю.
«Не забывай, что ты работаешь с материалом — с камнем ли, с бронзой ли, с глиной… Помни об этом, Геллерт!»
Офицер полиции с блокнотом в руке сидел за столом, пронизывая нас взглядом. В центре восседал Бодвари, по сторонам — секретарь парторганизации и какой-то незнакомец в штатском. Мне было страшно. Я знал, что ни в чем не виновен, и все-таки трусил.
Геллерт в обычной своей неуклюжей позе стоял чуть позади меня, как бы подчеркивая, что ничего общего у нас больше нет.
— В последний раз я там был месяц назад, — сказал я, — а с тех пор ни разу.
— Вижо говорил с вами о своих зарубежных связях?
— Нет, — поспешно ответил я, — не говорил. Я дай бог, чтобы дважды виделся с ним за все это время.
Бодвари перевел взгляд на Геллерта.
— Да, со мной говорил, — сказал он. — Письма тоже показывал. Он переписывался с каким-то французским художником и с приятелем из Америки. Они познакомились, когда были вместе в Париже.
— Где теперь эти письма?
— Не знаю.
— Помните их содержание?
— Да. Тех, которые дядя Иштван зачитывал мне, помню. Стало тихо.
— Продолжайте, — елейным тоном сказал полицейский, постукивая по блокноту карандашом.
— Они писали о выставках, о картинах. О политике — никогда.
— Вам, похоже, и этого было достаточно, — вставил Бодвари и скорчил такую гримасу, будто вот-вот плюнет. Потом посмотрел на наши скульптуры.
— Это ваших рук дело? — Штатский, которого я не знал, кивнул в направлении статуй.
— Да.
— Стало быть, вам известно, что все это мерзость.
— Не мерзость, — возразил Геллерт. — Возможно, мы допускали много ошибок, но…
— Ошибок!.. Они называют это ошибками, — снова вмешался Бодвари.
— Да, возможно, мы допускали много ошибок, товарищ профессор, но ведь у человека должно быть право и ошибаться…
— Молчать! — оборвал его штатский. — Ваше мнение здесь не спрашивали.
В коридоре нас дожидалась Эржи. Увидев Геллерта, она опустила глаза. Он не глядя коротко кивнул ей и ушел. Шаги его гулко звучали под сводами коридора.
Только когда он свернул и исчез из виду, Эржи взяла меня за руку.