Перед этой картиной сумасшедший граф задерживался дольше, чем перед любой другой. В такие минуты обычная невозмутимость покидала его, и порой он даже начинал говорить сам с собой — говорить возбужденно, сбивчиво, так, что ничего невозможно было понять.
Прошло очень и очень много времени, прежде чем он рассказал мне, о чем мечтает. В тот летний вечер мы разговаривали с ним в последний раз.
Во дворе он разжег большой костер.
— Кабана собрались колоть, господин граф? — крикнул кто-то через забор, но он не ответил. Соседи сообщили в пожарную часть, что сумасшедший граф решил поджечь дом. Ему, однако, подобное и в голову не приходило. К приезду пожарных костер уже потух.
Он сжег свои картины.
В день нашей третьей встречи с Магдой я рисовал ее. Тогда я подумал, что портрет не удался. Мне было стыдно, ведь Инкеи сказал, будто я рисую лучше всех у нас на курсе, с учетом живописцев и графиков. Но на портрете Магда выглядела мягкой и безвольной, черты лица ее расплылись и в уголках губ появились горькие, суровые складки.
Теперь я знаю, что тот портрет получился верным. Я ведь видел Магду и спящей.
Инкеи попрощался:
— А вы валяйте рисуйте дальше.
Магда тоже хотела поступить к нам учиться. Я видел ее рисунки, они мне не нравились, хотя и совсем никудышными их нельзя было назвать.
— О каком это сумасшедшем графе ты говорил?
— Когда? — с испугом спросил я.
Мне не хотелось, чтобы Магда знала о нем. О сумасшедшем графе я рассказывал лишь однажды, чуть позже, Эржике.
— Вы, правда, были немного навеселе, сударь, — засмеялась она.
— Не помню я никакого сумасшедшего графа.
Трудно сказать почему, но во взгляде ее постоянно пылала страсть. Весь вечер она не сводила с меня глаз, которые, казалось, прожигали меня насквозь.
— А может, я имел в виду себя. Я ведь вел себя как ненормальный.
— Почему? — Глаза ее сузились.
— Потому что не поцеловал тебя.
Я потянулся к ее плечу, но она вдруг взглянула так холодно из-под приспущенных век, что рука моя остановилась на полдороге и бессильно опустилась.
Не так уж и много времени мы с Геллертом Бано провели вместе в мастерской Вижо, а мне теперь кажется — бесконечно много. То были дни кипучей и самозабвенной работы, бредовых фантазий, мучительных заблуждений и счастливых открытий. Нередко мы спорили. Геллерт одно время лепил какие-то замысловатые глыбы — мощные, экспрессивные, но лишенные человеческой теплоты. Они были бесчувственны, даже лживы. «Здесь главное — композиция», — говорил о них Геллерт. Нечто в таком же духе пытался делать и я. Нет, я не подражал ему, в своих глыбах я давал выход страстям, переполнявшим меня самого, однако, застывшие в камне и глине, они казались мне чужими. Сердце и разум посылали команды чувствительной коже пальцев, но материал отказывался подчиняться. Найти с материалом общий язык — дело не из легких. Отчужденно, а то и враждебно покоится он аморфной, ленивой массой на рабочем столе, храня в своей неподатливой плоти гениальные формы и линии.
Садом чудес была эта мастерская, где все в беспорядке и все на виду, ареной ожесточенных схваток, сражений и примирений.
Окно.
Когда мы совсем выбивались из сил, мы усаживались на каменном выступе в нише окна. Я прислонялся спиной к холодной стене, Геллерт располагался напротив. Там я впервые поцеловал Эржи, и там же Геллерт сказал мне:
— Жить стоит лишь ради того, чтобы создать свою главную и единственную скульптуру. Даже если я обломаю себе все ногти, даже если сто раз упаду без сознания от усталости, я все равно ее сделаю. Понимаешь, иначе ничто не имеет смысла. Ведь я не хочу быть ремесленником, а значит, я должен ее сотворить.
Геллерт был влюблен. Однажды он предупредил меня:
— Сегодня у нас будет гостья, если не возражаешь. Ее зовут Эржи.
Пришла белокурая девушка, миниатюрная и изящная. Издалека она выглядела невзрачной, слишком уж худенькой и какой-то неуверенной. Но оказалось наоборот: она была сама уверенность. И чистота. Чистота такая, что придавала силы и вселяла страх.
— Просто одна моя знакомая, — сказал Геллерт, когда девушка ушла.
Я обрадовался этим его словам, знал, что он говорит неправду, и все же обрадовался. Вспомнилось, как взволнованно остановилась она перед одной из работ Геллерта. Скульптура была из камня — белый, легко поддающийся резцу известняк. «Раскаяние», — пояснил Геллерт. Она переминалась с ноги на ногу и время от времени проводила рукой по лицу. Геллерт гордился этой скульптурой; он полагал, что нашел новый путь, пластику, близкую к музыке, к непосредственному самовыражению. А Эржи сказала: