— А как Языков с Лихачёвым?
— Сдаётся мне. Иван Михайлович, они оба на Петра ставят.
— С чего ты взял?
— Как «с чего»? С того ж самого, вроде к Нарышкиным наклоняются. А оне ныне у царя-то в великой милости, что тот, что другой.
— Ясно, постельники всегда к государю ближе всех были. Я вон ему дядя родной, а и на дух не нужен. А не я ль его на престол-то волок. Небось Языков с Лихачёвым по щелям прятались. А? Иван? Не я ли?
— Ты, ты, Иван Михайлович, возводил. Али я не помню. Я, чай, тоже причастен был.
— Вот она, благодарность от племянничка. Это каково мне переживать, Иван? А?
— Конечно, несправедлив к тебе Фёдор, несправедлив, это и слепому видно.
— А теперь вот оженили его внове царевны. Ну и что? Ждут, родит наследника. Как же. Ждите.
Милославский опять лёг на подушку, пошлёпав брезгливо губами.
— Он ныне не то что девку — блоху не придавит.
Хованский прыснул от столь едкой шутки Милославского, вполне оценив смысл её.
— Ну, Иван Михайлович, ты скажешь — прямо не в бровь, а в глаз.
— А ныне вон пристал с ножом к горлу с этим ожерельем треклятым: где взял, да где взял?
— А вправду-то где взял его?
Милославский покосился на Хованского, колеблясь: сказать? Не сказать? И решил всё же не говорить, хоша и приятель, а Тараруй, где-нито обязательно брякнет. Ну его к Богу.
— Да нашёл я его в воротах Спасских. Думал, обрадую государя. Вот обрадовал. Готов на дыбу вздёрнуть: где взял?
— То она наседает, молодая.
— Ясно, что она. Ему-то ожерелье ни шло ни ехало.
— А мне Фёдор Алексеевич стрельцов велел поспрошать за это самое.
— За что?
— За ожерелье. Верно ли, что оно было уронено?
— Ну и что ты? — насторожился Милославский, мысленно хваля себя, что не сказал Тарарую правды.
— Ну что я? Поспрошал тех, которые там были.
— Ну и...
— Говорят, мол, валялось оно у ворот и узрел его первым ты, Иван Михайлович.
У Милославского отлегло: «Ну слава Богу, не подвёл стрелец». А вслух сказал:
— Так и я ж это самое талдоню. Не верит. Это каково? Уже и слову бояр веры нет. А?
— Нехорошо, — согласился Хованский. — Эдак до чего мы докатимся.
А меж тем, узнав тогда о смерти апраксинского человека, Иван Михайлович отыскал стрельца, треснувшего его алебардой по голове.
— Слушай-ка, голубь, а ведь помер тот муж от твоей алебарды.
— Так я рази хотел убивать? Я лишь усмирить хотел, шибко бушевал он. Ты ж сам видел, боярин.
— Я-то видел. Но он оказался человеком царицы, оттого и бушевал. Могут тебе быть из-за него неприятности, либо кнут, либо плаха. А мне жаль тебя, голубь. А почему давай договоримся: никого в воротах не было, никого ты не стукал, а ожерелье просто валялось и я, слышишь, я его подобрал. Хорошо?
— Хорошо, Иван Михайлович. Спасибо тебе, что заслоняешь мизинного человека.
— Что делать, — вздохнул Милославский, подводя вверх очи, — Христос заповедовал любить ближнего своего.
«Не подвёл стрелец, не подвёл». Теперь-то Ивана Михайловича никакой царь не достанет. Всё шито-крыто.
Самые ближние люди к царю это, конечно, постельники. Постельничий и ночью около обретается. А ну как царю что понадобится, попить ли, поесть ли, а то и просто поболтать захочется. А постельничий вот он, рядом: и попить принесёт, и поговорит задушевно, и успокоит, ежели государь чем-то расстроен, и посоветует, если совет потребуется. А ночью-то в тишине любой совет мудрее соломонова кажется. Не зря, видно, молвится: ночная кукушка всех перекукует. Хотя, сказывают, здесь жена подразумевается. Но это у простых смертных. А у царя? Самые преданные в постельники назначаются, конечно, не из дураков. «Куковать» у царя ночью есть кому.
У Фёдора Алексеевича постельничий боярин Языков Иван Максимович, немало споспешествовавший даже в сердечных делах царя, знающий всю подноготную своего господина и преданный ему всей душой. Близок к государю и комнатный стольник Лихачёв Алексей Тимофеевич, родной брат казначея Михаила Лихачёва. На эту троицу царь может положиться как на каменную стену.
Однако в последнее время эта «каменная стена» не то что колебаться стала или трескаться, нет, но какое-то подрагивание её забеспокоило.