Их опять же подхватили под руки, повели вниз. И если Фёдора поддерживали, то Марфиньку почти несли, у неё подгибались ноги.
Когда в царской горнице с Марфиньки сняли тяжёлое платье, она вздохнула с облегчением и явившемуся вскоре к ней Фёдору, тоже уже разоблачившемуся от тяжёлого платья, вполне искренне сказала.
— Не хочу я его носить.
— И не надо, милая, — улыбнулся Фёдор. — Думаешь, мне легко в таком же? Я в него облачаюсь лишь в торжественных случаях, приём послов, например, или вот, как сегодня, представление тебе нашего двора.
Фёдор ласково погладил жену по голове, поцеловав в лоб, вздохнул:
— Что делать, милая, мы цари и должны отвечать сему званию.
— А почему не было твоего дяди Ивана Михайловича? Или я прозевала его?
— Нет, милая, ты не прозевала. Как мне сказали, он занедужил. Да я уже спрашивал его об ожерелье. Говорит, нашёл в Спасских воротах.
— Врёт он, врёт, — сжав кулачки, сказала Марфинька.
— Может, и врёт. Но я просил Хованского поспрошать стрельцов, и те говорят, что ожерелье валялось.
— Они все сговорились, не верю я им, не верю.
— Успокойся, милая. Найдётся твой Тиша. Куда ему деться? Утерял ожерелье. Испугался, да и сбежал.
— Не мог Тиша сбежать, не мог Батюшка давал ему вольную, но он не захотел. Он батюшку за отца родного почитает. Ах, если б я знала, — всхлипнула Марфинька и заплакала, — разве б я...
— Ну вот тебе раз, — обескураженно произнёс Фёдор, прижимая голову жены к груди. — Что уж так-то, милая?
— Они его, они его, — лепетала сквозь слёзы Марфинька. — Они его куда-то запрятали... Я уверена.
— Ну хорошо. Я завтра же велю дьяку Семёнову проверить застенки, тюрьму. Может, действительно он где-то есть.
— Вели государь, вели, — схватила Марфинька руку мужа и прижалась к ней, как к спасительной соломинке. — А дяде своему не верь.
— Ну ладно, милая. Ты только успокойся.
А меж тем князь Иван Андреевич Хованский прямо от царицыной руки отправился к Милославскому, который действительно прихворнул и лежал в постели.
— Ну, рассказывай, Иван, — встретил его Милославский с искренней заинтересованностью.
— Ну что, Иван Михайлович, — начал Тараруй, усаживаясь на лавку, — были ныне у руки её царского величества.
— Знаю я это Ты подробнее давай.
— Что сказать? Девчонка едва в обморок не упала. Да и Фёдор сидел снега белее. Ты прав, Иван Михайлович, он долго не протянет. Что делать-то станем, ежели Бог приберёт его? А?
— Типун тебе на язык, — проворчал Милославский, но, подумав, сказал серьёзно. — Думать, думать надо, Иван.
— Мы-то вот думаем, а она-то, девчонка эта, уж за Матвеевым в Мезень послала.
— Как? — вскочил и сел на ложе Милославский. — Вы мыслите, что будет, если Артамон опять в седле окажется?
— Не маленькие, мыслим. Мы с Хитрово едва уговорили государя на Москву его не пускать. Пока.
— А куда?
— Пока в Лух. Пусть там посидит.
— Ну, слава Богу, — перекрестился Милославский. — Хоть на это ума у вас хватило. А как хоть объяснили Фёдору-то?
— А как? Так и объяснили, мол, от Артамона опять на Москве смущение и шатание начнётся. Но ведь, Иван Михайлович, есть новости ещё неприятнее этой.
— Давай, выкладывай.
— Царица-то молодая к Нарышкиным наклоняется, приязнь им выказывает.
— Как выказывает-то?
— А просто, не далее как вчера была у Натальи Кирилловны, и даже, сказывают, Петеньку целовала.
— Ну, ребёнка поцеловать — не велик грех.
— Но она ж экзаменовала его, спрашивала по псалтыри.
— Ну и что?
— Как «ну и что»? У Петра Алексеевича, сказывают, весь псалтырь на память взят, так и отлетает от зубов, так и отлетает. Не то что у Ивана вашего на «Отче наш» ума не достаёт.
— Ладно. Замолчи, — осадил Милославский гостя. — Как будто если Петьку или Ваньку посадим, они будут править. Может, с дураком-то оно способней будет А если Пётр воцарится, загремим мы с тобой, Ваньша, в Пустозерск, а то и куда подале.
— Загремим, Иван Михайлович, загремим. Твоя правда. Потому как тут же в Москве Матвеев вынырнет, а уж онто тоды на нас выспется. На Мезене-то зубы остре бритвы наточил.