— Боюсь, не довезу его, отец святой.
— Ничего, сын мой. Всё в руце Божьей, но ты будь покоен, он уж мною соборован и освящён елеем. Так что можешь не переживать. Греха на тебе не будет, повезёшь ли ты его живого или мёртвого. В путь, сын мой.
Архимандрит дал Чепелеву подводу, чтоб довезти Никона до Шексны, и двух монахов в помощь.
Дорога была недлинной, но убийственной для больного. Шла лесом и сплошь была прошита корнями деревьев, на которых колеса прыгали, вытрясая из бедного старца душу. Время от времени он просил остановиться, чтоб отдышаться.
— Ой, сын мой, дай дух перевести. Мочи нет.
Монах останавливал коня, поправлял изголовье больному. Некоторое время стояли. Никон, успокоившись, смотрел на небо, потом либо говорил тихо «поняй», либо едва ладонью взмахивал, разрешая трогаться.
Чепелев шёл рядом с телегой, держась рукой за грядку, и молил Бога, чтоб довезти Никона до реки живым. На воде уж трясти не будет, и там, он считал, дело пойдёт быстрее.
На Шексне ждал струг с парусом, заранее нанятый Чепелевым. Струговщик, здоровенный детина в посконной до колен рубахе, помог монахам перенести Никона с телеги на струг, где уже высокой периной было настелено свежескошенное душистое сено. Никон, казалось, с наслаждением вытянулся на этой «перине», потянул носом, пробормотал что-то удовлетворённо. Чепелев склонился к нему, спросил:
— Ты что-то сказал, святый отче?
— Да, — негромко ответил Никон. — Я сказал, мне сие детство напомнило, особливо дух этот травяной. Когда ж это было-то, Господи? — Ив уголках глаз заблестели слезинки.
«Укатали сивку крутые горки, — подумал сочувственно Чепелев. — А ведь был когда-то велик и грозен. Столь грозен и велик, что выше царя решил взлететь, за что и угодил в немилость и сана лишился. Это когда было-то? Ну да, на Соборе в шестьдесят шестом — шестьдесят седьмом годах с него и сняли сан патриарха. Высился, шибко высился святый отче, за что и пострадал. И вот всё. Приспел час. Опали крылья, испарилась гордыня и ныне уж немощен и жалок человек перед вратами вечности. Хоть бы уж довезти живого».
А меж тем струг уже бежал по Шексне вниз к Волге, трепыхая белым парусом. Весело журчала вода за бортом. Поскрипывало кормило, перекладываемое струговщиком. Никон лежал, иногда закрывал глаза, а иногда долго и жадно смотрел на небо, что-то шептал. А то вдруг скашивал глаза на Ивана, взглядом подзывая к себе. Тот склонялся, спрашивал:
— Что, отец святой?
— Говорю я, сын мой, мало мы в жизни на небо смотрим. Мало. Суета всю жизнь нас заедает. Всё более в землю глядим. Ан, глянь-ка, красота Божия там, вверху. Скоро уж, скоро вознесётся моя душенька туда. Предстану перед Всевышним. Что скажу? Чем очищусь? Не ведаю. И трепещет душа моя пред вечностью, и боится, и жаждет.
Чепелев не знал, что отвечать на эти откровения, лишь головой кивал согласно да иногда поддакивал, понимая, что старик жаждет слушателя.
Ночью не шли, стояли, приткнувшись к берегу. Где-то недалеко лаяли собаки, кричали петухи. И Чепелев утром послал струговщика в веску за хлебом и молоком. Тот, видимо, рассказал в веске, кого везёт, и с ним явилось несколько стариков и женщин, как они сказали, за патриаршим благословением. Они принесли калачей, яиц, молока и от оплаты наотрез отказались, прося лишь высокого святого отца благословить их. Никону льстило, что народ доси называет его патриархом, хотя уже четырнадцать лет, как он был лишён этого сана. Он тихо попросил Чепелева:
— Сын мой, подыми меня.
— Как? — удивился Иван. — На ноги?
— Я должен благословить их, я не имею права отказывать им в этом. Ну хоть бы посади меня, дабы я мог зреть их.
Так, поддерживаемый Чепелевым, Никон, сидя, перекрестил стоявших на берегу крестьян, прошептал: «Во имя Отца и Сына и Святаго Духа...» И в изнеможении опять опустился на своё душистое ложе.
— Скажи им, сын мой, скажи, что я немочен и прощения прошу у них.
— Патриарх сильно болен, — громко сказал Чепелев крестьянам. — Он просит простить, что не может благословить, как по чину положено.
— Пусть и он простит нас, — загалдели в разнобой на берегу. — Не надо ль ещё чего святому отцу?