Ночью в постели поведал Фёдор об этом разговоре своей молодой жене Агафье Семёновне.
— Как ты думаешь, Агаша?
— Ой, государь мой, — зашептала Агафья, — куда с моим бабьим умом.
— Я сколько уж говорил тебе, зови меня по имени, Агаша. Ты ж тоже теперь царица.
— Да никак не привыкну, госу... мой Федя, Феденька, — ласково шепнула жена, прижимаясь к мужу.
— И бабьим умом не отгораживайся. Вот как бы ты поступила, доведись тебе решать, как самодержице?
— Ой, не знаю, Феденька. Но я бы патриарха не стала бы трогать. Это ж сколько зла всплывёт, не приведи Бог.
— Вот и я так думаю.
— Так и сказал бы ему, нельзя, мол, по живому-то резать.
— Да понимаешь, он учитель мой и очень умный человек, не хотелось мне обижать его, сразу отвергать предложенное. Я и сказал ему, мол, надо подумать, крепко подумать.
— Вот и правильно, Феденька. Пока думаешь, он, глядишь, и забудет о говорённом.
— Забыть-то он не забудет, — вздохнул Фёдор. — Просто мне надо подумать хорошенько, что отвечать ему.
— А ты посоветуйся с Языковым или Лихачёвым.
— Придётся, Агаша, придётся.
Но не пришлось Фёдору Алексеевичу советоваться по столь грандиозному замыслу Симеона Полоцкого, так как через несколько дней после разговора Самуил Емельянович скончался. И на похоронах его государь обливался горькими слезами, никого не стесняясь и, кажется, никого и не замечая вокруг. Он любил и боготворил своего учителя, хотя о последнем фантастическом прожекте его никогда никому не сказал ни слова, похоронив его вместе с учителем.
Бердяев с обозом и конными стрельцами долго добирался до Батурина. В Батурине пришлось задержаться, так как телеги, на которых везли свинец и порох, требовали ремонта.
Угощая Бердяева, гетман говорил:
— Хоть главный баламут в Сечи и помер, царство ему небесное, семена зловредные, посеянные им, там осталися. Но с новым кошевым, Стягайло, я думаю, можно будет кашу сварить и посев тот серковский зловредный повыдергать.
— Многое тут будет от тебя зависеть, Иван Самойлович, — заметил есаул Мазепа, сидевший за столом. — С Серко у тебя было нелюбие.
— А отчего нелюбие-то? Оттого, что Серко к хану да королю более наклонялся.
— Стягайло как на свою сторону привлечь? Пошли ему клейноды для начала.
— Э-э, нет, для начала пусть присягнёт государю, а потом уж и клейноды. За этим дело не станет. Как его хоть выбирали-то? — оборотился гетман к Быхоцкому, сидевшему в самом краю стола.
— Выбирала Рада, Иван Самойлович, выбирали, как и положено. Все хором кричали Стягайло, шапки вверх кидали.
— Ну, я «хор» ваш знаю. Поставь бочку вина, самого чёрта в кошевые выкричат.
— Нет, Иван Самойлович, было всё как надо. Да и от Серко Сечь дюже устала. Он ведь такую власть забрал, что на кругу мог любого смерти предать. Никто не смел поперёк ему слова молвить. И чем более слабел от болезни, тем злее становился.
— Ты чего? — спросил гетман явившегося в дверях слугу.
— Да там сотник Соломаха до тебя, Иван Самойлович.
— Соломаха? Вот на ловца и зверь бежит. Давай его сюда.
Сотник Соломаха, стройный черноусый молодец, явившийся в дверях, увидев застолье, было заколебался или сделал вид, что колеблется:
— Я вдругорядь, гетман.
— Нет, нет, давай к столу, Михайла, в самый раз подоспел.
Сотнику налили горилки, гетман кивнул ему:
— Догоняй нас.
Соломаха лихо вылил чарку в горло, даже не поморщась, поцеловал донце чарки, пробормотал:
— Любая моя, не избудь меня.
— Не избудет, не избудет, закусывай, — сказал гетман. — Ты, Михайла, отбери из своих дюжину добрых хлопцев, поедешь с царским обозом в Сечь.
— Я от службы не бегаю, Иван Самойлович, но вот у меня овёс съеден, а писарь — чернильная душа...
— Разберёмся, — перебил его гетман. — Закусывай и на ус мотай. В Сечи на кругу будешь от меня говорить. Ежели они присягнут государю — будет им и хлеб, и денежное довольствие и от государя, и от меня. Стягайло пообещай клейноды, что после присяги его и всей Сечи я пришлю ему и булаву, и бунчук. Но ежели почуешь, что Стягайло за Серко тянет, ничего ему не обещай. Обойдётся.