— Написал, государь.
— Эх, — вздохнул Голицын, — при такой строгости, государь, глядишь, и в судах великая убавка будет.
— Ничего, колодники тоже люди, их тоже кому-то жалеть надо. А судьи тоже не дураки, станут пошевеливаться. Вот скажи мне, Василий Васильевич, ты человек вельми образованный, что такое «влазные»?
— Как, как?
— Влазные.
— Ну, видно, это тот, кто куда-то влазит.
Фёдор Алексеевич засмеялся.
— Вот сразу видно, князь, что ты не сидел в тюрьме.
— Бог миловал, государь, — усмехнулся Голицын, перекрестившись. — Тьфу-тьфу.
— Влазные, князь, это деньги, которые заставляют платить новоприводимых в тюрьму людей. Представляешь? У человека горе, его волокут за решётку, так он же ещё и должен платить влазные.
— Ну а если нечем платить?
— Разденут снимут последнюю сорочку.
— А кто берёт то?
— Да тюремные же сидельцы.
— Не нами заведено, государь.
— Не нами заведено, но нами будет отменено, князь. Пиши, — опять обернулся государь к подьячему: «Впредь тюремным сидельцам влазного с новоприводимых людей, которые посажены будут на тюремный двор и за решётку, брать не велю. Сей указ зачитать во всех тюрьмах сидельцам и исполнять неукоснительно. Нарушителям — батоги и кнут». И ещё, Василий Васильевич, очень уж неприлична форма челобитных, ну вот пишут «чтобы государь пожаловал, умилосердился, как Бог». Ну что это?
— Фёдор Алексеевич, так испокон велось.
— Для чего?
— Чтоб твои подданные чувствовали трепет пред тобой.
— Ты подумай, князь, но чтоб более с Богом меня не сравнивали. Мало того, что сим нарушается заповедь Господня, где он заповедовал не поминать его имени всуе, но и для меня как в насмешку звучит сия форма. Не велю более в грамоте писать это. Не велю. Мне неприятно. Невместно.
— Но как отучить людей?
— Напиши указ, я подпишу. А буде не дойдёт, заворачивай челобитные с таким неприличным обращением, вели переписывать.
— Хорошо, государь.
— И ещё, надо строго запретить в приказных избах, допрашивая священников, допытываться о грехах кающихся. Сие есть святотатство.
— Сей указ, Фёдор Алексеевич, должен и патриарх подписывать.
— Я скажу Иоакиму. Надеюсь, и он подпишет. Ты только заготовь его, Василий Васильевич.
Родная тётка царя Татьяна Михайловна в Думе не появлялась, но её вполне устраивала роль советчицы в верхней горнице. Со дня воцарения Фёдора она не оставляла надежды на вызволение Никона из ссылки, с которым дружила ещё до его опалы. Но в первые годы царствования Фёдора, если тётка заводила о Никоне речь, юный царь ссылался на патриарха Иоакима.
— Что ты, тётушка, патриарх на сие серчать будет.
— Ну и что? На сердитых-то воду возят. Посерчает, посерчает, да и перестанет.
— Нет уж. Он может меня благословения лишить. Обождём лучше. Повременим, Татьяна Михайловна.
А тут после женитьбы, когда царь в лета вошёл, неожиданно явился у царевны союзник по этому скользкому делу, да не из дремучих бояр, умевших в Думе лишь поддакивать да носом клевать от скуки, а один из образованнейших людей на Москве, а именно Симеон Полоцкий.
Подтолкнула Полоцкого на союз с царевной ссора его с патриархом. И началась она с пустяка, о котором вскоре и забыли оба. После одной из служб патриарха, на которой был Полоцкий, он и скажи Иоакиму:
— Святый отче, в молитве ко Пресвятой Троице вы говорите «посети и исцели немощи наши», а надо говорить не «наши», а «наша». Замечание оскорбило до глубины души патриарха.
— Ты кого учишь? — стукнул посохом Иоаким, насупив грозно брови. — Молокосос!
С того и пошло. Узнав, что в кремлёвской типографии набирается сочинение Симеона Полоцкого, а не Святое Писание, Иоаким гремел перед государем:
— Это что же деется, сын мой?! Типография за государем, а в ней вместо Библии печатают Бог весть что.
— Но там хозяйствует Самуил Емельянович, и я не думаю, что он станет печатать Бог весть что, — отвечал тихо Фёдор Алексеевич. — Он умный человек.
— Этот «умник» сует свой нос, куда его не просят, а в государевой типографии вместо церковных книг печатает самого себя.