[42]. Имитаторы как социальный тип (в худлите показан и исследован с разных сторон и разными авторами, например, С.Есиным и Ю.Поляковым) позднекоммунистического времени, особенно их молодая, комсомольская часть, стали поставщиком значительной массы «героев перестроечного времени», его повседневности.
Крылов не был имитатором – ни в своей профессии, ни вообще – «по жизни». И это еще более усложняло его личную и социально-типовую ситуацию. Противоречие, конфликт со средой как таковой между настоящим и ненастоящим, социальной фальшивкой развивались сразу по нескольким направлениям, очерчивая жизнь в целом линиями социальных фронтов. А воевать Крылов не хотел. И в прифронтовой полосе жить не хотел. Но жизнь, логика социальных законов, профессионализм, структура личности загоняли его именно туда. И из противоречия этого Крылов выходил, реагируя на обстоятельства, а не упреждая и не направляя их; там, где надо было обострять ситуацию, он ее смягчал, создавая видимость мира.
Солженицын: «Чем резче со стукачами, тем безопаснее. Не надо создавать видимость согласия. Если промолчу – они меня через несколько месяцев тихо проглотят… по ничтожному поводу. А если нагреметь – их позиция слабеет»[43].
Как большинство советских людей, ВВ не любил всерьез конфликтовать – т.е. сознательно, принципиально и долгосрочно. Отчасти это черта русской жизнекультуры, отчасти – черта, воспитанная советской реальностью, как официальной, так и неофициальной. В этом стремлении избегать принципиальных конфликтов, требующих постоянного психологического напряжения, в о л е н и я как труда (куда легче врезать по морде, разбить об пол подаренные начальством часы или запить) проявляется реальный социальный инфантилизм (а не тот, что приписывали Крылову и тем более не та детскость, которая сопровождает настоящее творчество).
«Взрослым советским» как социальным типом можно было стать только в личной, индивидуальной борьбе по принципу я – «суверенное государство» (примеры – Зиновьев, Солженицын; проблему дореволюционной «русской взрослости» я оставляю в стороне). «Снять» коллектив в себе, стать институтом (группой, государством) в одном лице, да еще и постараться институциализировать результат – это, по-видимому, единственный путь настоящего социального взросления в Совке и Постсовке. Такое взросление, как преодоление Совка, требует прежде всего – с этого надо начинать – разрушения мифов советской интеллигенции и о советской интеллигенции, о ее роли в советской истории, мифов, связанных с имитацией и имитаторами и замешанных на социокультурном нарциссизме. Разумеется, это должно стать элементом переосмысления (unthinking) всей интеллигентской линии, как реальной, так и мифологической нашей истории с середины XIX в. необходима критическая деконструкция/реконструкция интеллигентского дискурса (по поводу) русской истории вообще и советской в частности. Но это особая тема, сейчас не об этом. Главное сейчас – зафиксировать еще одну линию, по которой Крылов выламывался из своей среды, мешая ей – по линии «настоящее – имитативное». Причем профессиональное измерение в данном контексте было лишь верхушкой айсберга, элементом более широкомасштабной, глубокой, экзистенциальной, антропологической оппозиции «настоящее» (а следовательно – состоявшееся) – «ненастоящее» (соответственно – несостоявшееся и несостоятельное).
У одиночки, зажатого между «государством» (режимом, ведомством) и кланом («идет охота на волков, идет охота»), – небольшой выбор объектов ориентации и самоидентификации, выбор наименьшего зла. Правда, выбор этот существовал скорее теоретически: в позднекоммунистической реальности – и Крылов так до конца этого и не понял – грани между «государственностью» и «клановостью» оказались размытыми, сам «режим» превратился в совокупность кланов, которым уже не нужна была «скорлупа» ЦКГБ, и они от нее избавились в 1991 г.
Антиклановый индивид Крылов чаще выбирал «режим», он был государственником, и едва ли стоит его осуждать за это: у каждого свои идеалы, ценности и мифы. Разумеется, был выбор, о котором уже шла речь, «пушкинско-зиновьевский»: