Сказанное выше распространялось и на научные коллективы советского обществоведения: институты, отделы, секторы. Как любой советский коллектив, независимо от личных качеств составляющих его людей, он стремился к самовоспроизводству (в идеале – к расширенному), должен был сохранять внутреннее равновесие и не допускать проявления избыточной (определялось «идеологическими» нормами, среднепрофессиональным уровнем коллектива, включая начальника, и уровнем карьерных притязаний последнего) интеллектуальной свободы со стороны своих членов. Прежде всего, речь шла о таких проявлениях этой свободы, которые угрожают конфликтом с вышестоящим начальством (академическим, партийным), могут привлечь внимание КГБ или наглядно продемонстрировать значительной части коллектива ее реальный интеллектуальный и профессиональный уровень, поставив под сомнение иерархию и автомифологию данной малой группы.
Подобная организация интеллектуального производства, ориентированная на ограничение творчества определенными интеллектуальными и социальными рамками, бесспорно, развращала большую, если не большую часть научных сотрудников. По сути она узаконивала, санкционировала лень, халтуру, серость, непрофессиональность, позволяла не работать. Не работать не могут и в погонялке не нуждаются лишь совестливые и талантливые, которых, как это все знают, увы, не большинство.
Следовательно, в научном коллективе советского типа работающие люди, неважно талантливые или нет, главное – работающие, энергичные объективно и автоматически становились объектом эксплуатации или, как минимум, интеллектуального и социального паразитизма, который есть более или менее пассивная (хотя иногда смертоносная) форма эксплуатации, oбъектом контроля. Всему этому способствовал и все это многократно усиливал примат коллективных работ над индивидуальными (в некоторых институтах официально провозглашался курс на коллективные монографии как основную форму деятельности; право на индивидуальную монографию надо было заслужить, что не означало автоматическую его реализацию). Естественно, все это развращало людей, отбивало трудовую мотивацию, порождало иждивенчество, цинизм. И зависть к тем, кто может – творить, выдумывать, пробовать. Разумеется, это – модель, идеальный (в веберовском смысле) тип, который в своих модельных рамках мог меняться в зависимости от личных черт членов коллектива, его начальства. Однако эти черты не могли изменить коллектив качественно как социальную молекулу, ячейку определенного типа; меняя выражение его «лица», степень благообразия или уродливости, они не меняли само лицо, точнее, его видовую принадлежность, поскольку это определялось фактом включенности в иерархию однотипных коллективов. Изменение типа привело бы просто к уничтожению коллектива, его роспуску, что и происходило, хотя довольно редко.
Чтобы функционировать в системе коллективов советского общества, научный коллектив должен был более или менее плотно контролировать своих членов. На практике это означало многое, в том числе эксплуатацию коллективом наиболее способных и продуктивных сотрудников. А это, в свою очередь, по логике любых производственно-организационных процессов, предполагало выработку как формальных, так и особенно – поскольку речь идет о советской системе – неформальных средств и механизмов эксплуатации, присвоения продуктов труда.
Я не склонен абсолютно противопоставлять эту ситуацию той, что сложилась в западной науке об обществе, где тоже существует эксплуатация одних индивидов другими (как правило, начальниками подчиненных). В западных научных коллективах таланту тоже не поют осанну и не дают радостно «зеленый свет». Процент ничтожеств и серости примерно одинаков везде, психология и поступки представителей этого процента – тоже. Различие заключается в том, что на Западе в силу официальной провозглашенности индивидуализма и прав человека в качестве ценностей, в силу признания за индивидом права быть субъектом (т.е. базовой единицей считается индивид, а не коллектив) человек имеет больше формальных