Антон потерял голос. Об этом сказала его жена, Люся, остановив Геннадия на лестнице. Сказала и, припав к перилам, заплакала.
Геннадий ничего не ответил, только поправил на ее вздрагивающих плечах теплый шарф. Укрыл этим широким мягким шарфом ее плечи так, словно Люся озябла и ее надо согреть.
Они стояли на пустой лестнице в пустом театре, когда кончились дневные репетиции, а до спектакля оставалось еще несколько часов. Геннадий молчал, а Люся все тише, все безнадежнее повторяла сквозь слезы: «Что будет?», и шарф сползал, а Геннадий снова укутывал ее плечи.
Он искал и не находил слов, которые могли бы утешить ее, потому что слов таких у него не было. Вернее, не было в нем того чувства искреннего сострадания, которое могло бы сделать любые — самые обыкновенные, самые банальные — слова теми единственными, какие были необходимы. Он этого не осознавал, только растерянно ощущал: чего-то в нем нет, чего-то недостает, что-то мешает принять горе друзей в свое сердце. А главное — Геннадий не мог поверить, что голос Антона — необыкновенно свободный, летящий, — голос, которому, казалось, никогда не будет конца, — исчез, умер.
— Ты вечером занят? — спросила Люся.
— Спектакль, — ответил Геннадий и почувствовал себя виноватым: он давно мечтал спеть в этом спектакле главную партию и даже был назначен дублером Антона, но опера шла редко, и каждый раз пел Антон. И каждый раз Геннадий слушал его, стоя в переполненной служебной ложе, и изумлялся, и завидовал, и, забываясь, становился вдруг просто зрителем, студентом с шумной галерки и искренне, восторженно аплодировал певцу вместе о залом.
Он представил Антона на сцене, представил сцену, театр без Антона, и его обожгло осознанием беды.
— Значит, ты не придешь к нам? — Люся медленно выпрямилась, отняла маленькие руки от лестничных перил. — Он скоро вернется, а я... Я не могу с ним — одна. — Она попыталась улыбнуться. — Во мне совсем нет мужества.
Геннадий подумал, что в ней никогда и не было мужества, не было характера, что и то, и другое в избытке было в Антоне, и этого хватало им на двоих.
— Я иду. Сейчас, вместе с тобой.
Но, раздумывая, не тронулся с места, Люся подняла заплаканные глаза.
— У тебя премьера?
Геннадий мысленно повторил! «премь-е-ра», и где-то в самом дальнем, скрытом уголке его души на какой-то миг возникло едва уловимое ощущение... Он притворился, что не заметил этого, но ощущение возникло снова. Он попытался заглушить его и тогда отчетливо понял, что это ощущение радости.
Геннадий еще придерживал на Люсином плече теплый шарф, еще искал, что ей сказать, чем утешить, еще испытывал недоумение от того, что на Антона внезапно свалилось такое горе, а робкий, слабый зародыш радости уже рос, выпрямлялся и тонко, но торжествующе звенел в нем.
— Говорят, операция ничего не даст, — пробился сквозь этот торжествующий звон голос Люси. — Я была у профессора... Никто не берется.
Они спустились по лестнице, оделись в темной служебной раздевалке, пошли по солнечной мартовской улице, прозрачной и праздничной от первых прикосновений весны, и Люся все говорила и говорила о профессоре, о консилиуме, а Геннадий старался слушать ее, но слышал только себя: дьявольскую музыку ликования в самом себе. Это было страшно. Это было гадко. Стыдно. Это было против его воли, но он ничего не мог поделать с собой. Это было сильнее...