– Да? Интересно…
– Помню, наша училка по литературе, по кличке «Синяя», очень за это переименование ратовала. Она, видите ли, считала страшным кощунством тот факт, что дом, где жила Цветаева, находится на улице Свердлова, потому что его сын, якобы бывший следователем НКВД, вёл дело сына Цветаевой, которого впоследствии расстреляли…
Татьяна, до этого момента спокойно внимавшая моим россказням, отрывается от неизвестных мне, всецело занимающих её мыслей.
– Ты серьёзно?
– Абсолютно. Вообще, это была ужасно политизированная и, как мне кажется, весьма недалёкая дама. Вместо знакомства с шедеврами русской литературы рассказывала нам об ужасах большевизма.
– А вы, что?
– Спорили с ней до хрипоты, идиоты. А надо было послать подальше…
Татьяна поддевает носком сапога ледышку размером с кирпич и проворно отшвыривает в сугроб.
– У нас такая флюгерша-историчка была, Анна Павловна Костылева. Мы её звали: Анна Напалмовна. Была членом партии и председателем парткома школы, кажется. А после перестройки у неё вдруг прорезались дворянские корни, она поставила в кабинет икону вместо портрета Ленина, стала носить огромный крест на впалой груди и при каждой удобной возможности крыть матом советскую власть, которая, между прочим, её вырастила, выучила и выкормила. А может, ещё и квартиру дала.
С удивлением гляжу на спутницу. Татьяна отводит глаза:
– Не смотри на меня так, я не верующая коммунистка. Я, между прочим, из семьи репрессированных, и у меня масса претензий к советской власти, просто я ненавижу таких сук беспринципных. Если служишь дьяволу, то делать это надо беззаветно и преданно, иначе не стоит и пытаться. Дай сигаретку, пожалуйста.
Достаю из кармана пачку «Золотой Явы», в которой обнаруживается всего две сигареты.
– Хороший знак, – говорю я, – доставая обе.
– Хороший, хороший, – соглашается Татьяна, – прикури, будь другом.
Делаю то, что меня просят. Татьяна берёт зажжённую сигарету губами и шумно затягивается.
– Далеко ещё? – элегантно выпустив дым, как умеют делать только симпатичные девушки, спрашивает она.
– Не очень, – отвечаю я, – ты что, замёрзла?
Татьяна отрицательно болтает головой и снова глубоко затягивается.
Дальше, до самой дачи, мы идём быстро и почти не разговариваем.
В мастерской Панка Петрова прохладно. Помещение, бывшее когда-то оранжереей генеральской дачи, теплотой не отличается – из огромных окон, призванных давать как можно больше света растениям, ощутимо сквозит. Немного спасает положение стоящий по центру исполинских размеров калорифер, похожий на футуристическое надгробие. Панк Петров рассказывал, что лет двадцать назад его бабка-генеральша выращивала здесь всяческую экзотику: манго, авокадо, разные пальмы и фикусы, и ещё много всякого разного, косточки чего его дед-генерал привозил в Союз с колониальных войн. После бабкиной смерти весь этот ботанический сад без должного ухода довольно скоро захирел, а в память о былой роскоши остались эти самые окна и неимоверное количество горшков, некоторые из которых внучок приспособил под свои нужды, но многим так и не нашлось должного применения, и они, словно художественно оформленные урны, расставлены теперь по дому и во дворе.
Собственно мастерская, или «пространство для творчества» – как его называет нынешний хозяин дачи – занимает приблизительно половину бывшей оранжереи, остальное завалено всевозможным дачным хламом – старой мебелью, одеждой, фантастических размеров чемоданами и перевязанными шпагатом пачками книг. В центре того, что осталось, находится деревянный поворотный круг, сделанный когда-то самим Панком Петровым из половины кабельного барабана. Этот круг, служащий постаментом для модели, с трудом, но может поворачиваться вокруг своей оси, предоставляя на обозрение скульптору любой интересующий его ракурс. Метрах в трёх от круга прямо на полу располагается глыба из неизвестного мне материала высотой с человеческий рост, от которой, надо полагать, скульптор в ближайшее время собирается отсечь всё лишнее. Остатки свободной площади занимают продукты творчества – разновеликие изваяния, в которых не всегда однозначно, но всё же угадываются женские фигуры, почему-то все как одна приземистые и пузатые.