Понадобился резкий звонок Тины, решившей выйти за него муж, тапочке понадобилось залететь под диван, и многое, многое другое, чтоб позабытый листок был наконец вытащен на свет божий, чтоб лучезарные вершины великих истин снова открылись Верещагину – и вот он бегает по комнате, восторженно мычит-кричит, даже немного катается по полу – со спины на живот, с живота на спину, на какое-то время замирает, остановленный сомнением: на самом ли деле писал он когда-то все эти формулы, что-то не вспоминается ему такой факт: и почерк слишком аккуратный, хотя и его, и манера обводить каждую формулу кружочком, ему несвойственная, – однако он тут же прогоняет эту мысль, полный желания немедленно засесть за работу. Работать, работать! Шагать вдоль расставленных вех – в глубь открывшейся перспективы, к сияющим вершинам научной истины. «Все! – думает он. – Кристалл у меня в голове, теперь – побыстрей его на бумагу, а потом – в реальность, в жизнь, в вещество, в очевидность!»
От радости ему хочется продолжить катание по полу, но он заставляет себя приняться за дело – где чистые листки? где ручка? Писать! Писать! «Кристалл у меня в голове!» – бормочет он счастливо.
И растерянно озирается.
143
Мне рассказали об одном страшном случае – не знаю, правда ли, очень похоже на вранье.
Но тот, кто рассказывал, клялся всеми святыми и родственниками, что правда. Уверял: «С моим шурином было». Им, значит, тоже поклялся?
Вот такой случай. Этот человек, шурин, что ли, пошел в лес погулять – гуляет, гуляет, дышит свежим воздухом, тело свое городское рыхлое разминает, кругом благодать: деревья, травка, цветочки, птички из-под ног выпархивают…
Одним словом, это ему не понравилось, что выпархивают. Он, понимаете, увидев пичужку, бежит к ней, чтоб получше разглядеть это чудо природы – городские люди, они как дети малые, – бежит, а она – фррр! – улетает. Ему очень обидным это показалось: у него самые добрые намерения, душа раскрыта, а от него как от злодея. И вот он в сердцах, обиженный чуть ли не до слез, говорит – не вслух, конечно: «Господи, да чего ж это они удирают, да разве ж они не чувствуют? А еще везде пишут, будто у животных более обостренные, чем у человека, интуиция, телепатия и прочее. Было б у них все это, разве стали б удирать, почувствовали бы, что я к ним всей душой, как к братьям нашим меньшим!»
Только подумал это, как тут же ощутил на правом плече тяжесть. Даже не тяжесть, а легкое такое утяжеление плеча. Глянул – господи, боже мой! – малиновка видит, смотрит веселым взглядом: ну как, мол, нет у нас интуиции, да? Что, мол, съел?
По успел он изумиться как следует, а равновесие уже восстановилось: на левом плече зяблик примостился. Смотрит доверчивым взглядом. Совсем ошалел этот человек, когда увидел у своих ног зайчиху с целым выводком. Зайчата резвятся вовсю, а сама мать семейства что выдумала: передними лапами барабанит по импортному лакированному штиблету пришедшего в лес хомо сапиенса – изо всех сил лупит, но боли, конечно, не ощущается, потому что хомо сапиенс – мужик здоровый, хотя и по-городскому рыхлый, да и ботинок твердый, как бронированный – чешский.
Дальше – больше. Волк прискакал – подпрыгивает, норовит в щеку лизнуть, ядовитая гадюка вокруг вьетнамских джинсов ласково обвилась, неслышной походкой лось сзади подошел, меж лопаток рогами чешет, бобер здесь же – на спину свою перевернулся, беззащитное брюшко выставил, лапками игриво дрыгает; даже крот из-под земли вылез, сначала сослепу чуть мимо не пробежал, а потом – видно, нюхом учуял, свернул и – в середину общей компании.
И тут этот человек – хомо сапиенс, мужик здоровый, шурин – не выдержал: слезы у него из глаз вдруг брызнули и невидимая рука с души покрывало сдернула – и возопил он не своим голосом – уже вслух, конечно: «Господи, чудо-то какое! Вот оно счастье где! Нет, оказывается, большего блаженства, чем видеть к себе доверие! Счастье совсем рядом, протяни только руку, но не затем, чтоб схватить, а с раскрытой ладонью – для рукопожатия и ласки!»
Он еще много такого кричал, этот человек, в порыве чтившего его восторга от вдруг возникшего братства между ним и лесным зверьем. А когда закончил свою громкую речь и глянул окрест, то не увидел ни птичек, ни четвероногих, ни пресмыкающихся. Разбежались они. Не потому, что усомнились в доброте вышеназванного хомо сапиенса – шурина, ничуть не усомнились они в том, что у него великодушное сердце и добрые намерения, не поэтому разбежались. А потому что крика не любят. Не любят, когда кто-нибудь во всю глотку не своим голосом орет. Речей они не любят. Лишних децибеллов не переносят.