Сон оборвался криком петуха. На синем сводчатом оконце, вдавленном в стену, прорисовалась узорная решётка. Келейка была двойная, с полустенкой, за ней томился, туго вздыхая, Тихон. Неупокою было тошно подниматься, так бы лежал и размышлял о значении сна. Но из-за стенки дотянулось: «Кваску испить!» Пришлось босыми пятками прошлёпать по ледяному полу к жбану. Заодно сам глотнул. Квас был малиновый, сычённый мёдом, монастырская гордость и тайна. Государю его посылали «на послепраздник»: осадив похмелье, он погружал страдальца в чистый, без гнусных видений сон, возвращавший вкус к жизни.
Покуда Тихон растирал сердце, скомкав на мощной груди сорочку грубого полотна, Арсений обрядился, промыл со льдинкой очи у рукомойника. Хватили ещё кваску и вышли к утрене с самыми нерадивыми послушниками. Лица ознобно охватила сизая, едва подтаявшая мгла. От снега исходил тонкий запах яблок. В порыве похмельной симпатии Неупокой спросил:
— Отец святый, к чему бы видеть себя во сне нагим и мёртвым?
Игумен не задумался:
— Так мы с тобой и въяве мертвы да наги! Инок для мира мёртв, а всё, что якобы имеет, принадлежит обители.
Ответ чем-то задел Неупокоя. Стало горько не только на языке, но до глубин сердечных, где тошнотно ужались кровяные жилы. И полыхнуло ответно, горячо: не хочу того!
В перемежающихся раздражении и тоске по новому глотку он отстоял половину службы, когда локтя его коснулась чья-то рука. Неприметный человечек в овчинке подобрался из полутёмного придела оглашённых. Пролепетал:
— Государь мой Офонасей Фёдорович протает тебя, отче, до своих хором.
Отбрёхиваться, что думный дворянин Нагой не вправе вызывать его, Неупокой не стал. Как-то темно увязывалось неожиданное приглашение с недавним сном, со всей душевной смутой. Посланец исчез за дверью, выводившей на паперть. Морозная струйка из приоткрывшейся щели живительно и остро пронизала Неупокоя.
После службы взбодрились с игуменом не одним кваском. Арсений испросил благословения отстоять обедню в церкви Зачатия Святыя Анны, с которой у него связаны воспоминания о благодетеле. Тихон разрешающе сунул дрожащую руку к его лживым устам.
Двор Афанасия Нагого радовал порядком. Ни на крыльце, ни у резных столбов для лошадей не маялись бездельные холопы, не вылезала из-под снега обледенелая помойка, последняя стряпуха была при деле, охрана — ненавязчиво бдительна. А в глубине, за острокрышим скоплением жилых хором, поварен, повалуш[34], трудились каменщики. Хозяин ладил дом на кирпиче, чтобы не хуже, чем у Никиты Романовича Юрьева. Люди уже шептались о сговорённой женитьбе государя на Марьюшке Нагой, что возносило её отца и дядю повыше Годуновых.
Неупокою, уже привыкшему к угрюмым лицам москвичей, весёлая ухмылка и румянец, пробившийся сквозь татарскую бородку Афанасия Фёдоровича, показались добрым знаком. Ещё не понимая, для чего, Арсений радовался, что его позвали. С той же улыбкой он, как положено иноку, благословил хозяина. Тот спросил напрямую:
— Об чём преют старцы?
— Чтобы обителям не оскудеть. Не поступиться княжескими вотчинами, отданными в заклад.
— Грозят али бездельно лаются?
— Чем они могут угрозить? Разве молиться перестанут.
Нагому лестно было представить государю хоть незначительные, но сведения из первых рук. У меня-де человек в Андроньевом... Но не для этих вестей он вызвал Неупокоя. Всматривался в него, как бы оценивая заново. Одобрение и сочувствие мешались на его лице. Неупокой сам не замечал, как изменился за год не слишком здоровой, с греховными терзаниями и частым питием по случаю, обессмысленной жизни. Невысокий дохлогрудый мнишек с сивоватой бородёнкой и тем скользящим проблеском в очах, что обличает не столько грехи, сколько помыслы. Такие созданы для тайных поручений и злодейств с последующим покаянием. Кажется, опротивела ему обитель.
Нагой заговорил о лихолетье, свалившемся на Россию за грехи её народа и правителей, настораживая опасной смелостью суждений. Стал сыпать именами посланников и гончиков, истоптавших пограничные дороги после падения Полоцка. Леонтий Стремоухое был послан первым, но не к королю, а к Радзивиллу и Воловичу от имени бояр Мстиславского и Юрьева. Царь-де хотел жестоко отомстить Литве за Полоцк, но они упали в ноги ему, умоляя пощадить кровь христианскую. Руководителям разведки намекали, что силы у России хватит для затяжной войны, невыгодной Литве. Их прямо призывали воздействовать на короля, «призвать к спокойствию»... Король в ответ послал гонца Проселко, рассказавшего, как полоцкие воеводы боятся возвращения в Москву. Тоже намёк: русские запуганы царём, какие из них вояки? Обмен гонцами продолжался в январе. Царь отпустил Лопатинского, привёзшего от Батория разметную грамоту, объявление войны. Сказал на прощанье, что вообще таких людей казнят, но он его убогой крови не желает. Щелкалов напутствовал отдельно: «И ты говори панам своим Миколаю Юрьевичу Радзивиллу и Остафию Воловичу, чтобы они Стефана-короля умолили, чтобы он сердце своё утолил, с государем нашим жил в миру, а общее оружие против неверных рук поганых обернул!» Вспомнили многолетние призывы королей к союзу против татар и турок, забыв, что дорого яичко ко Христову дню.