Ни сторож, маявшийся у дверей, ни появившийся из-за занавески Борис Годунов не бросились к упавшему. Даже Елена не приняла удар всерьёз. Прежде отец его и крепче бил. В звуке удара не было хлёсткости и костяного хруста. Кинулись к государю, затрясшемуся, задышавшему прерывисто, со свистом и остановками, как дышат умирающие. Елену корёжило на лавке. Последнее, что видела, было любимое лицо, искажённое не болью, а как бы изумлением. Потом тошнотно-пахучие одежды мамок и повитухи закрыли свет...
...Травницы и немилосердная природа спасли Елену, очистив её утробу от комочка плоти, мертво вцепившегося в неё сосудиками, пуповиной, всеми присосками и корешками, едва не отравившего её под вечер. Утром узнала, что муж в горячке и без памяти. Сама подняться не могла, потребовала, чтобы несли к нему на одрине, носилках с резными рукоятями. Только положила руку на мокрый лоб, открыл глаза. Елена зашептала благодарственную молитву. Страх за него обрезал память о неродившемся сынке.
Выхаживала девять дней, не оставляя надежды, превозмогая собственные боли. О смерти, Боже оборони, не думала. Однажды час проговорили, ободряя друг друга мечтаниями об избавлении от изверга, уединении в недоступном далеке. Тот появился один раз, чтобы зловонным шепотком пообещать Ивану Старицу в удел... В последующие дни Иван качался между беспамятством и безразличием к словам, родным лицам, к самой жизни. Лекари, вызванные из Москвы, считали рану неопасной.
Похоже было, будто раненый лежал и думал, думал и вдруг о чём-то догадался — об этой жизни, людях, добре и зле. Догадка явилась безрадостным, смертельным приговором миру, обессмысленному до отвращения. Почто держаться за него? Ближние предают, родные убивают. Он с подозрительной настойчивостью упоминал — если из губ, похожих на серые тряпицы, случалось выжать пару слов, — именно ближних, не отца. Елена уже стала обижаться, подозревая, будто он её обвиняет в случившемся, чуть ли не в умысле, пока Иван не произнёс имени Бориса Годунова. Тот сообщил ему об избиении супруги. Елена ведь не звала на помощь, только ныла. И комнатные слуги были приучены не вмешиваться в семейные свары государя. Борис живо нашёл царевича в книжной палате-либерее: «Государь, у государыни с батюшкой твоим недобро, а я идти не смею! Как бы не убил...» Кого убил, не договорил. Царевич кинулся за ним по меням и переходам, без Годунова он вряд ли так быстро появился бы, тыкался в двери слепо, дважды сбился. Борис его только что за руку не вёл. А у последней двери пропустил вперёд. Вошёл не раньше, чем государь ударил. Связанным языком царевич пытался передать Елене, что в этих объяснимых действиях и в голосе Бориса кажется ему подозрительным, предательским: дрожь в нём была радостная, охотничья, и торопливость — случая не упустить! «Меня испытывал али судьбу — что-де получится? Тавлеи...» Елена поняла недоговорённое о шахматах-тавлеях, в коих Годунову при дворе равных не было. Такие бывают расстановки, что из трёх ходов два — смертельны для «царя». «Бориска убить не посмеет, но смерти моей порадуется и... порадеет!» Елена, согласная с мужем, не добавила, что смерти единственного здорового наследника могли желать и Нагие, надеясь, что Мария, седьмая жёнка, родит. Соизволением Божиим, бесовским наговором или иным путём.
После приключившегося с Еленой рожают редко. Она заплакала, царевич стал гладить её одеревенелой ладонью. О Годуновых больше не говорили. Ночью Елена вспоминала, соображала, Сами они, может, и не злодеи, им бесы помогают, так всё у них счастливо устраивается на чужой крови. Ко двору приблизились через опричнину, когда соседи их, костромские помещики и вотчинники, были разогнаны, убиты, вкинуты в нищету и в тюрьмы. Малюта, первый палач России, словно нарочно дочь свою приберегал Бориске. Ирину Годунову Бог наградил таким умом и душевной прелестью, что даже государю своего юродивого сыночка не оторвать от неё. А ведь хотел! Старшего сына с двумя развёл, младшего — с одной не сумел. Если теперь с Иваном случится нехорошее... Господи, не допусти!