Спасти Россию от полного разгрома, от неизбежного хаоса, обычно возникающего на обломках деспотических империй, использовать её дикую, сонную силу в борьбе с Востоком — такой виделась Антонию его высокая миссия. Она наталкивалась на необоримое сопротивление царя. У наследника власти не было. Разве случай... Политик не рассчитывает на случай. Прощальные слова Ивана Васильевича не обманули Поссевина:
— Мы отпускаем тебя к Стефану-королю за важными делами наскоро, а как вернёшься, мы тебе дадим знать о вере.
С дороги полетело письмо в Рим:
«Есть надежда, что вся Ливония скоро отойдёт к Польше, и тогда не должно упускать случая к восстановлению здесь католической религии... В Подоле, Волыни, Литве и Самогитии[90] жители упорно держатся греческого исповедания, хотя имеют господ католиков... и по приверженности к своим единоверцам московитам публично молятся о даровании им победы над поляками».
На мирных переговорах Поссевин вышибет русских дьяков из кабинета с криком: «Пришли воровать, а не посольство править!» На диспуте о вере Иван Васильевич назовёт Папу волком... Иллюзий не оставалось ни у кого, кроме царевича Ивана.
Инокини Ивановского монастыря умели утешать. Истинно — сёстры милосердные. Да у Михайлы и не было разумных оснований для беспокойства. Пуля помяла железную шапку, череп остался цел, только тяжёлая, больно пульсирующая опухоль держалась около недели. Осталось в этом месте ощущение чего-то лишнего, но не опасного. Сестрица-травница прикладывала настои, пахнущие то июньским лугом, то затхлой землёй. Лекарь из немцев елозил по обритой голове холодными пальцами, резко нажимал, Михайло сжимал от боли зубы, немец сердился:
— Вопи! Надо знат, где больна!
У него была лошадиная недовольная морда, от озабоченного взгляда Михайлу охватывала тоска. Однажды он спросил, помогут ли примочки. Лекарь перекосился:
— Можна мочить, можна не мочить.
— Так лечи по науке! — возмутился Михайло. — Когда я встать смогу?
Немец забурчал по-своему, глянул на потолок. Михайло разобрал только: «Гот...» Ссылается, надеется на Бога. Он у них близко живёт, под потолочными балками. Немец заторопился, Михайло закручинился.
Тоска и прежде накатывала на него. Вдруг становилось постыло жить, будущее проваливалось в черноту. Если в такую минуту сестра милосердная, давая питьё или отмачивая, сдирая корпию под детские вскрикивания раненых, заводила разговор о зиме или Пасхе, Михайло замечал сварливо-равнодушно, что ни зимы, ни Светлого Воскресенья им не дождаться. Монахиня, обычно пожилая, с присохшей улыбочкой, хваталась за Евангелие. Только оно утешало Михайлу, но не страстями Господними и притчами, а постоянным ожиданием чуда, прикосновенностью к потустороннему, которое испытывали ученики Христа. Их тихо-восторженное состояние, особенно ликование на утро после странного исчезновения Тела, хотя они ещё не знали о причине, передавалось даже не содержанием, а расстановкой и звучанием слов. Они завораживали Михайлу и заражали верой в чудо. Необязательно в собственную жизнь после смерти или исцеление вопреки тяжеломордому немцу, просто — в счастливую вспышку, в осколок счастья, ожидающий Михайлу в недрах этой жизни...
И ему было отпущено по вере его.
Утром в Покровскую субботу, последнюю в сентябре, когда поминают усопших, раненых посетили игуменья и сестра начальница больничного приюта. Спрашивали, кто хочет записать в синодик родных или близких. Известно, что никакие поминания не сравнятся с монашескими, особенно в женских обителях, словно прямым лучом соединённых с Престолом. Покуда послушница составляла список, игуменья расспрашивала о здоровье и напоминала, для чего молятся о мёртвых: души по смерти не в рай и не в ад направляются, а пребывают до Страшного Суда в некоем убежище, в запредельном мире (вспомним Христово: «У моего Отца миров много!»). Для утешения и поддержки в той мучительной неопределённости им нужна память живых. Исчезнет память — они могут развеяться, яко небывшие... Впрочем, сие непостижимо, наше дело простое — молиться, помнить и любить.
Михайло слушал и не слышал, уставясь на сестру начальницу. Она впервые пришла в эту палату легкораненых... Немногое осталось от Ксюши в этой строгой, грустноглазой, маленькой женщине, как бы с печатью второго рождения на ясном лице. Михайло слышал, какая гнусная беда случилась с нею. Но от неё исходило такое сияние чистоты, забвения прошлого, что жалость поражённого Михайлы стыдливо съёжилась, истлела в восхищенном жаре, лихорадкой разлившемся по телу. Как все внезапно уязвлённые любовью, словно всю жизнь только её и ждали, он не сумел бы объяснить, какие черты лица, какое главное впечатление от Ксюши потрясло его. Разве беспомощно упомянул бы вздёрнутый носик да твёрдый, упрямый подбородочек, стянутый иноческим платом... Женщина поражает не миловидным личиком, не соблазнительными линиями тела, не укрощаемого и чёрными одеждами, а чем-то слитным и неуловимым, подобным пенью той единственной пули, чьего полёта мы не услышим.