— Сгодятся, коли приложить уместные руки. Отдал бы их пан на береженье Оське, у нас, Нехамкиных, надёжно, мы своими семьями и всей недвижимостью отвечаем. Я добрую цену дам.
Могучий иудей всё больше располагал к себе Меркурия, его обаяние было под стать наливке. Их понемногу втянуло в задушевную беседу почти на равных. Он жаловался на шляхетскую долю, Наум — на еврейскую:
— А что Речь Посполитая без жидов? У ней кипячая, шальная кровь, мы устрэмляем её в нужные жилы. Приделываем грошам ноги. Иньше лежали бы по скрыням без господарской пользы. И что за труды маем? Поношенье и луп! Тот же князь Курбский... Обиды не пропадают! Люди вершат свой оглядчивый гешефт, а кто и не стерпит. Штодзень нам тычут, иж мы живём в чужой стране. Коли так, и война не наша, и рубежи нам не указ!
Наливка словно испарялась. То, что Наум благоразумно скрывал в общении с законопослушными людьми, вдруг полезло наружу с ошеломившей Меркурия страстью:
— Мы, жиды, богоизбранный народ! Мы знаем своих предков с египетского пленения. Знатнейшие литвины ведут свой род от племянника Неронова. Мы — древнее!
Прикрыв глаза, Наум стал перечислять своих пращуров, кто кого родил. Меркурий слушал терпеливо, даже растроганно. Человек не может постоянно пребывать в ничтожестве, оно должно уравновешиваться внутренней гордыней, тем более ожесточённой, чем глубже унижение. Не для мести ли понадобились ему бланкеты Курбского?
— Всё же в Литве у вас права. Не то в Московии.
— Московский великий князь не пускает нас, якобы мы развратим его народ. Лишь грошами нашими помалу пользуется через своих людей в Литве. Ну и мы умеем взять своё, по лезвию пройти. Идише копф...
Он перешёл на идиш, Меркурий уже не понимал его. В глубине горячих глаз клубились злоба и обречённость. Шпег, вор, подделыватель бумаг и денег знают, что рано или поздно виселицы-шибеницы не миновать. Неизвестно, чем промышлял Наум Нехамкин, но, судя по знакомству с Антонием Смитом и интересу к бланкетам Курбского, деяний его хватило бы на несколько шибениц. Не в своей шкуре он родился. Тяга к наживе, повально заразившая его сородичей, маяла его меньше, чем уязвлённая гордыня.
— Заутра поедем в Троки, — заключил Наум. — Сведу тебя с тым вязнем-московитом, о коем пан Антоний говорил. Останешься доволен, пане мой милостивый.
Угроза, вежливость, издёвка мешались в голосе его, как запахи корчмы — в сенях. «Мне это надо?» — едва не произнёс Меркурий с местечковым подвывом. Вовремя смолчал.
Михайле Монастырёву полюбился чистый городок с краснокирпичным замком над озером. В ту зиму оно замёрзло рано, крепко, проруби за ночь обмётывало льдом, прачкам и рыбакам приходилось дробить и вычерпывать его, возле дымящихся щелей копились груды зелёных и голубых осколков, опушённых инеем. Даже из голых сучьев и сосновых игл мороз выдавливал остатки влаги, такой же хрупкой пряжей оплетавшей скрюченные щупальца деревьев.
В Троках Михайло пользовался относительной свободой. Бродил по улочкам предзамковой слободки в сопровождении вооружённого слуги и даже заглядывал в шинок, если случалось разжиться грошами. К ужину, перед подъёмом моста через протоку, возвращался в замок, в холодноватую каморку, обогревавшуюся дымоходом от очага: внизу была поварня для наймитов.
С ними Михайло и кормился, не ропща на простую пищу, не успев привыкнуть к пастетам и тонким винам. Но не отказывался от приработка, дававшего возможность выпить с местными шляхтичами горелки тройной очистки и закусить рыбой-фиш по-жидовски. Временами покалывало: имел ли право он делать то, за что ему приплачивал секретарь Воловича? Перед Богом и совестью — нет. Но из Москвы дважды, как приезжал в Литву царский посланник, а после — гончик, давали указание; исполняй без сомнения, что пан Троцкий укажет, иж бы войти к нему в доверие. И то сказать, какие ведал Михайло тайны государевы, те устарели. Да секретарь не тайного добивался, а самого простого, повседневного, «наипошлейшего». С изумлением убеждался Монастырёв, как приблизительны представления литовцев о глубинной, исконной московской жизни, порядках во дворце и управлении государством.