Помолчали.
— Кость, — медленно проговорил Калачов. — А зачем тебе это? Ну — такая Москва? Ты же не извращенец.
— Начина-ается. Это вот эти ковыряния интеллигентские и есть извращение. А здесь —жизнь. Реальная, без выдумок. Я вспомнил, про что твоя книжка. Так вот: всё, что ты там пишешь, — это твой сон. К жизни он не имеет никакого отношения. Сон! Ты спишь!
— Ты как Кашпировский, едрёна мать.
Костя мгновенно остыл. Плюхнулся на кровать, закинул руки. Кровать у Кости была квадратная, важная, гостеприимная. В изголовье —шнурок выключателя. Напротив — музыкальный центр, телик. По стенам: гипсовое ухо, крест из веточек, нунчаки, мишень с дротиками, «картинки», гениальные совершенно кусочки ч е г о - т о. За ухом — фото: Драгин с женой и сыном, все трое голышом — дети цветов. На стеллаже — альбомы, кассеты. Бронзовая ступка. Заячья лапа. Пресс-папье.
— Да я и сам думал уехать отсюда, — неожиданно нарушил молчание Драгин. — Но куда? Назад — скучно.
— Ты в Америку хотел, — напомнил Калачов.
— Да нет никакой Америки. — Драгин рывком поднялся, сел. Покрутил чашку. — Всё это сказки для охламонов. Налить ещё чаю?
Ну и ладно, сон —так сон.
Калачов в своём любимом сне шагал по своей любимой Москве. Лет ему в эту минуту было — где-то от пятнадцати до двадцати. И Москва была — та, прежняя, простая, без буржуазных замашек, взволнованная присутствием где-то совсем рядом некоей Генеральной сверх-личности. Неважно какой. Ею мог быть царь или генсек, ею могло быть чьё-то частное божество с косичками. В Москве хочется любить. Москва — культовый город, она создана для обожания, — и горе, если обожать становится некого. Ад — это невозможность любить. В Москве в ту пору был ад.
Но Калачов опять был хитрее всех: он спешил на свидание со своей Рыбкой. Вся Москва для него в этот день была наполнена её волнующим присутствием, и Москве это мистическое присутствие удивительно шло —она молодела, хорошела, обретала величавость столицы.В руке у пожилого юноши трепетал маленький букет фиалок.
У станции метро с чудесным названием «Новые Черёмушки» ждал автобуса народ. Прямо под ногами у народа, разбросав в разные стороны лапы, морду и хвост, дрыхнул ничейный, свой собственный пёс. Народ вяло посмеивался.
В стороне на низкой чугунной ограде сидела, устало вытянув ноги, девица секретарского вида и презрительно курила.
Калачов, сияя, безо всякой цели примостился рядом с девицей.
— Сегодня среда, — сообщил он ей. — Улетел мой самолёт на Берлин.
Он полюбовался букетом.
— И я решил, что это — судьба! Вы верите в судьбу?
Девица фыркнула и обозначила попытку встать, но,
разморённая жарой, не двинулась с места.
— Иногда приходится верить в судьбу, — развёл руками Калачов. — Одна моя знакомая порвала колготки и не пошла в ресторан. В тот же вечер в том ресторане была перестрелка. Её подруге осколок фужера попал вот сюда.
— Что же, у вашей знакомой одна пара колготов? — язвительно поинтересовалась девица, по-московски удваивая «а»: «у ваашей знаакомой...».
— Да, — беспечно махнул рукой Калачов. — И те взяла на прокат. У мамы. Скандал был...
— Что, и у мамы одна пара?
— Ага.
— Только не говорите, что они достались ей от бабушки.
Калачов расхохотался. Девица погасила окурок об ограду и кинула его в урну.
— Скучно. Съём не удался — можете идти. Букетик можете оставить.
Калачов обалдело протянул ей букет фиалок. Девица взяла и поднялась навстречу автобусу. Калачов заметался в поисках другого букета, но поблизости цветов не продавали, а автобус был именно его, и следующий неизвестно когда — Калачов плюнул и вскочил на подножку вслед за девицей. Ушел сразу же в другой конец салона, чтоб не воображала лишнего.
Катюше он всё-таки накануне позвонил. Договорился на вечер и весь день находился в состоянии беспричинного счастья. Он купался в своём счастье, заплывая в невозможные его синие и розовые дали — но не теряя, между тем, из виду берег, зная: праздник этот кончится сегодня ровно в 18-00, когда Катюша отопрёт ему дверь. Ничего между ними нет, кроме пустяковой открытки. Его любовные фантазии находятся сбоку, повторял он себе, и не имеют к реальной Катюше абсолютно никакого отношения. Ни одним обертоном голоса, ни одним мускулом лица нельзя их выдать. Но это — с 18-ти часов, а пока... Пока что он плескался с Рыбкой в радужных водопадах любви и запоминал впрок, бродяга, как ему было хорошо. Чтобы потом когда-нибудь в лютую стужу, где-нибудь на дыбе, с иголками под ногтями, изрезанному в лапшу, удивить своих палачей мимолётной блаженной улыбкой: я пожил. И слава Богу.