Солнышко блестело.
Шиповник цвёл и пах. Летали пчёлы.
Сонный московский дворик — всё тот же, что и двадцать, и тридцать лет назад, плюс свежая «ракушка» — автомобильная куколка.
Окна. За окнами — быт.
У ног лежит синяя торбочка, в ней — миллионы. И нисколько не жаль, что деньги чужие и потратить их нельзя. Нисколько не жаль, ей-богу, — Калачов прислушался к себе, проверил — нет, не жаль.
А что нам миллионы.
Калачову нравилось думать, что он умеет сам назначать себе режим существования: режим экономии, средней обывательский режим или режим разнузданного государства. Но вот ближе к вечеру он встретил на улице своего старого приятеля художника Костю Дра-гина и как-то неожиданно для себя оказался в престижном клубе «Мираж» за бокалом превосходного ирландского пива. Это хорошо, сразу сказал себе Калачов, это импровизация.
Но чужие деньги, между прочим, не тронул.
Сидели, болтали с Костей в струях кондиционированного воздуха. Потом встали, пошли в ЦДЛ на презентацию превосходного ирландского Джойса.
Там актриса Ж. читала рассказ Джойса о первой любви. Тотчас следом за ней актёр Б. вынимал из штанов свой пенис и заклинал его (пенис, пенис) именами великих ирландцев.
Калачов с любопытством вертел головой. Публика злобно, но неуверенно возражала. Взял слово мэтр — переводчик Джойса С.С.Хоружий. Он поднял с пола брошенный актёром Б. микрофон и мягко объяснил собравшимся, что такое Джойс и при чём тут пенис. Публика зааплодировала.
Москвичи живут нескучно, подытожил Калачов, покидая с Костей Драгиным Центральный Дом литератора.
Ночью спал плохо. Предстояли сразу два важных события: оформление визы в Германию и встреча с Катюшей. Они предстояли так мощно, что подавляли собой все предыдущие. Так надвигающаяся волна словно подтягивает под себя край берега, и мелкие камешки с шелестом бегут ей навстречу: ццл, союз, наташа, рита, джойс
— разноцветная мелочь перед вздыбленным валом.
Но вот ударил вал — и нет его, вала, где он? А камешки на месте. И всё это так странно...
Уже вечером, растерзанный, без визы, вывалился Калачов из германского посольства и, дрожа всем телом от негодования, кинулся к Драгину — чтобы поведать, а тот чтобы содрогнулся и исторг. Но ничего подобного не произошло.
Едва увидев Костю, Калачов предпочел успокоиться самостоятельно. Почему-то ему вдруг стало ясно, что Костю Драгина своим рассказом о злоключениях в посольстве он не удивит. Да и никого, пожалуй.
Они вышли купить чего-нибудь к чаю.
— «Штройзель», — прочитал Калачов на ценнике. — Что-то немецкое. Хочу «штройзель».
— Или еврейское, — предположил Драгин. — Да, кстати, ты в Германию-то едешь?
— Еду, — отвёл глаза Калачов.
— Визу уже дали?
— Нет ещё. Послезавтра.
— А-а.
— Сегодня целый день там бился, как регбист.
— Ну а ты как хотел.
И всё. И весь разговор.
Однако после него Калачов совершенно успокоился и даже повеселел. А чего? Всё нормально. Одной волной меньше.
Вернулись в мастерскую Пили чай со «штройзелем», перекладывали новые «картинки» Драгина.
— Ты непредсказуем, — вздыхал Калачов, разглядывая работы Драгина. — А я... Я расчётлив, удручающе расчётлив.
— Ты прозаик.
— Сам ты прозаик, — вдруг обиделся Калачов.
Драгин озадаченно поглядел на него:
— Ну извини. — И помолчав: — А ты кто тогда?
Калачов начал злиться:
— Кто, кто. А сам ты кто?
— Я — график!
— А-а.
— Ну?
— Ну я понял: ты — график.
— А ты кто?
— Слушай, график, ты мою книгу оформлял?
— Вот я и говорю: прозаик.
— Нет, ты в неё заглядывал? Про что в ней написано?
— Дак ить...
— Дак —чо? Я не прозой занят, Костя. Проза для меня
— это... отвертка. Инструмент. Один из инструментов.
Пауза.
— Ээ, батенька, — насмешливо протянул Драгин. — С этой хохмой вы у нас в Одессе долго не протянете.
— Ну и не надо.
— Здесь всё должно быть чётко. И без интеллигентских колыханий. Я — график, ты — прозаик. А кто мешает, тому— в бубен. И сам не подставляйся. Но — привыкни к мысли — здесь, как не вертись, а пять раз на дню тебя обязательно поимеют. Это — минимум, без него ты спать не ляжешь. А будешь подставляться — тебя будут трахать непрерывно. Это Москва.