Единственным, кто выжил в этом аду и не тронулся рассудком, был Хади, помощник Ибрагима Хаккы-бея, так и не ставшего губернатором Мингера. О визите королевы и ее мужа в своих воспоминаниях он рассказывает тем уничижительным, небрежным тоном, к какому прибегали создатели Турецкой Республики, говоря о последних султанах Османской империи, об Османской династии, шехзаде и даматах. По его мнению, Пакизе-султан и доктор Нури, высокомерные и капризные персоны, потерявшие связь с реальностью от долгой жизни во дворцах, стали пешками в руках международных сил.
Большинство погибших узников Девичьей башни испускали последний вздох, проклиная бывшего губернатора Сами-пашу, который посадил их сюда и отторг Мингер от Османской империи.
Выслушивая рассказы о страданиях этих мучеников, Пакизе-султан, как и должно добросовестной королеве, испытывала стыд и чувство вины. В письме сестре она сознаётся, что ей хотелось попросить французского журналиста ничего не писать об этих до последней крайности исхудавших от голода и лишений – кожа да кости, глаза кажутся такими огромными, как будто вот-вот вылезут из орбит, – узниках Девичьей башни: «Иначе вы заставите и мингерцев, и турок мучиться от стыда!» Ее отец прекрасно знал французский и в молодости умел произвести впечатление на всех говоривших с ним европейских журналистов. Но Пакизе-султан не была уверена в своем французском. Да и нельзя же было после отказа в интервью о «заточенном в гареме султане и его дочерях» запретить носатому газетчику писать еще и о прискорбном положении турецких чиновников, свидетелем которому он стал в Девичьей башне. Королева не могла произнести ни слова из-за обуревающих ее противоречивых чувств. Она понимала, что, наверное, ей потому так стыдно, что она разрывается между ответственностью за Мингер и надеждой вернуться в Стамбул.
Когда уже направились к лодкам, королева повернулась к мужу и громко, чтобы все слышали, повелела: «Прежде чем этот ржавый критский пароход отправится назад, пусть он подойдет к Девичьей башне и заберет всех, кто хочет вернуться в Стамбул!»
На обратном пути, сидя в лодке, Пакизе-султан помимо своей воли нашла взглядом то окно в Доме правительства, бывшей губернаторской резиденции, у которого сидела, когда писала письма. Она как будто смотрела со стороны на саму себя и понимала, до чего же узок и ограничен был ее угол зрения все эти сто семьдесят шесть (она подсчитала) дней.
Еще удивительнее было то, что только теперь, глядя из лодки, она обнаружила, до чего близко от ее окон и письменного стола находились отвесные склоны величественной Белой горы. Человек не может не испытывать воздействия такой громадины, даже если ее не видно! Королева задумалась было о том, какое же влияние Белая гора могла оказать на письма, но тут ее заворожило отражение горы в недвижной глади моря. Точно так же, как в день прибытия Пакизе-султан на остров, в глубине были видны подводные скалы, проворные шипастые рыбки размером с ладонь, старые рассеянные крабы, зеленые и синие водоросли, очертаниями напоминавшие звезды.
Вернувшись в гостевые покои, Пакизе-султан все никак не могла сбросить с себя одолевшую ее печаль. Через два часа, когда ржавый критский пароход приблизился к Девичьей башне, чтобы забрать с Мингера последних слуг Османской империи, в комнату вошел доктор Нури. Супруги пытались разглядеть издалека, как на борт поднимают измученных чиновников, их потрепанные чемоданы, тюки и прочие пожитки.
– Вот и еще один остров потеряла Османская империя, – спокойно сказал премьер-министр. – Хотели бы вы оказаться сейчас на этом пароходе и вернуться в Стамбул?
– Пока мой дядя сидит на троне, нам будет непросто это сделать.
Так вопрос о «предательстве Родины», который будет мучить их до конца жизни, приобрел более мягкую форму и превратился в вопрос о возможности вернуться в Стамбул.
– Власти империи, конечно, будут признательны вам за то, что вы отпустили этих несчастных по домам, – продолжал доктор Нури. – Однако здешние враги Абдул-Хамида и Стамбула этот ваш поступок отнюдь не одобрят.