А еще он был настоящим живым ископаемым. Клинкскейлс был ему как еще один неофициальный дядюшка – скуповатый, раздражительный, часто доводящий до белого каления, но все же дядюшка, – и Бенджамин знал, что со своими женами он обращается очень ласково. Но, хотя Бенджамин и был привязан к старику, он понимал, что Клинкскейлс мягок с ними потому, что это его жены. Он знал их как личности, а не как общую идею «жены» или «женщины», но ему бы и в голову не пришло обращаться с ними как с равными. Сама идея женщины – любой женщины, – настаивающей на равенстве с мужчиной – любым мужчиной, – была для него не просто странной. Она была ему абсолютно чужда, и капитан Хонор Харрингтон как воплощение этой идеи представляла собой угрозу всему его образу жизни.
– Ладно, Говард, – сказал наконец Бенджамин, – допустим, ты прав и она готова увести корабли ради мести, просто потому, что она женщина. Как нам всем ни неприятно подчиняться ее ультиматуму, разве ее нестабильность не требует от нас сохранять спокойствие и тщательно обдумать ситуацию?
Клинкскейлс взглянул на него с раздражением. Хоть и консерватор, дураком старик не был и прекрасно понял, что Протектор пытается использовать против него его собственный аргумент. Такими штучками этот юный умник занимался уже давно, с тех самых пор, как вернулся из своего пижонского университета. Министр покраснел, но сжал зубы и не дал себя подтащить к очевидному выводу.
– Так, – сказал советник Томпкинс. – Допустим, эта женщина запросто может нас бросить. Есть ли у нас шансы справиться с Истинными без нее?
– Конечно, есть! – воскликнул Джаред Мэйхью. – Мои рабочие вооружаются, а верфи переоборудуют грузовые корабли в ракетоносцы! Нам не нужны иностранцы, чтобы защититься от швали с Масады, достаточно Бога и наших собственных сил!
Никто больше не отозвался, и даже Клинкскейлс неловко отвернулся. Ненависть и презрение Джареда к Масаде всегда были очень явно выражены, но никакая риторика не могла прикрыть незащищенности Грейсона. Но хотя все они знали, что резкие утверждения Джареда – чепуха, ни у кого не хватало воли или мужества заявить об этом вслух, и Бенджамин Мэйхью оглядел зал Совета с растущим отчаянием.
Филипс и Адамс с самого начала возражали против договора с Мантикорой, как и Джаред и Клинкскейлс, хотя после отбытия Харрингтон Филипс, похоже, начал подпадать под влияние Курвуазье. Большая часть Совета осторожно соглашалась с Прествиком и Томпкинсом в том, что союз важен для выживания Грейсона. Но это было тогда, когда атака Масады казалась просто возможной. Теперь она стала реальностью, и уничтожение их флота наполнило многих советников ужасом. То, что презираемые ими отсталые масадцы каким-то образом заполучили современные военные технологии, только увеличило панику, а паника заставляла людей думать эмоциями, а не разумом.
Несмотря на отчаянность их положения, Прествик знал, что если сейчас опросить Совет, то большинство, несомненно, отвергнет требования капитана Харрингтон. Протектор почувствовал, как эта уверенность наполняет его унынием, но тут неожиданный голос выступил в поддержку здравого смысла.
– Простите меня, брат Джаред, – мягко сказал преподобный Хэнкс. – Вы знаете мою точку зрения на предлагаемый союз. На примере Масады церковь научилась не вмешиваться со своей волей в политические решения, но я, как и многие верующие, сомневался в мудрости столь близкого союза с государством, чьи основные верования так сильно отличаются от наших. Но это было тогда, когда наши силы и силы Масады были почти равны.
Джаред взглянул на преподобного так, словно его предали, но Хэнкс тихо продолжил:
– Я не сомневаюсь, что вы и ваши рабочие будете сражаться храбро, и все вы с радостью умрете за свой народ и свою веру, но вы все-таки умрете. А с вами умрут наши жены и дети. Масада всегда говорила о своей готовности уничтожить все живое на Грейсоне, если только так можно очистить планету от нашего отступничества. Мы вынуждены поверить, что они действительно имеют в виду именно это. А если так, брат Джаред, то выбора у нас только три: любым способом добиться поддержки иностранки и ее эскадры, сдать Масаде все, что мы любим и чтим, или умереть.