— По духу скорее народоволец, — поправил меня Никольский. — С эсерами, особенно в канун революции, он был чуть ли не на ножах, хотя, как и они, одно время считал, что монархию свалить можно с помощью террора. А вообще-то это был просто индивидуалист, одиночка, да и революция ему была не особенно-то и нужна. Вышла у него известная в ту пору книга «Воспоминания»... Так вот он о своей программе писал так...
Лоб Никольского опять пошел морщинами, лицо напряглось, веки опустились... И опять он справился с не-послушной памятью:
— Он писал... он писал... Да, он писал вот так: «Я постоянно твердил, что нам надо только свобода слова и парламент и тогда мы мирным путем дойдем до самых заветных наших требований». Нет, он не был революционером. А после Октября стал издавать в Париже белогвардейскую газету «Общее дело» и сколачивал контрреволюционный «Национальный комитет». Но именно он, Бурцев, разоблачил Азефа и нескольких других крупных полицейских провокаторов, таких, как шлиссельбуржец Стародворский и большевистский депутат в государственной думе Малиновский...
— Что ж, заметная личность тех лет, — согласился я с моим собеседником, все более недоумевая, куда же это он весь вечер ведет разговор...
— Разоблачение Азефа было звездным часом Бурцева, вершиной его политической карьеры, карьеры охотника за провокаторами. В тридцатые годы об Азефе писалось много, в эмигрантской прессе появлялись все новые и новые документы об этом черном эпизоде в истории революции, эпизоде настолько черном, что его называли «чернее ночи». Кто только тогда не писал об Азефе! Писали все, кроме... кроме Александра Васильевича Герасимова, последнего руководителя Азефа...
— Но почему же генерал Герасимов не хотел писать об Азефе? — осторожно заговорил я, инстинктивно почувствовав, что рассказ Никольского приближается к кульминации. — Не хотел ворошить старое? Чего-то боялся?
— Герасимов чего-то боялся? — с возмущением отшатнулся от меня Никольский. — Да знаете ли вы, господин писатель, что Александр Васильевич был смел до авантюризма! Энергии у него хватило бы на десятерых, а инициативы — на добрую сотню своих коллег по службе! Он был упрям и упорен, как и положено службисту-украинцу, честолюбив, как и положено плебею. Знаете ли вы, кто разгромил революцию девятьсот пятого года?
Я пожал плечами:
— В школе нам говорили, что революционные выступления подавили семеновцы, переброшенные в Москву из Петербурга...
— В Москву — да. Из Петербурга! Вы говорите о московском восстании. А почему тогда не произошло выступление революционеров в Петербурге? Почему стало возможным перебросить войска из Петербугра в Москву, это вы знаете, господин писатель?
Теперь на лице Никольского было ликование, словно он торжествовал собственную победу.
— Честно говоря, — смущенно признался я, — в школе мы в такие детали не углублялись, да и тот период нашей истории был у нас не слишком в большом почете. Так... все бегло... по верхам... Слишком много имен того времени не рекомендовалось даже упоминать.
— Я это знаю, — милостливо кивнул он и продолжал уже спокойнее: — Так вот, революцию девятьсот пятого года разгромил Александр Васильевич Герасимов, в те поры начальник Санкт-Петербургского отделения охранки.
* * *
...Министр внутренних дел Российской империи Петр Николаевич Дурново хмуро молчал.
За окном кабинета стыл декабрьский петербургский день, нагоняющий беспричинную тоску и уныние, внушающий ощущение безысходности, парализующий волю и желания. Какая-то липкая муть текла по стеклу, и казалось, что жизнь кончена и мир умирает, готовясь вот-вот испустить последний вздох.
Кроме Николая Петровича, в кабинете было еще два человека. Один в форме полковника корпуса жандармов, подтянутый, напрягшийся, как пружина, стоял, опираясь крепкими пальцами на спинку кресла, другой, в темном, хорошо сшитом сюртуке, с бледным и сонным лицом сидел в кресле напротив. Взгляд его был устал и скучен.
— У нас только один выбор, ваше превосходительство, — напористо говорил жандармский полковник, глядя в упор в лицо министра. — Или мы будем служить революционным украшением петербургских фонарей...