— Что ж, Евгений Филиппович был видный мужчина и всегда тщательно следил за своей внешностью, — с одобрением (в который за годы их знакомства раз!) отметил Александр Васильевич и улыбнулся вдруг пришедшему на ум объяснению франтоватости своего сотрудника: отец-то его, Фишель Азеф, был портным! И с какой завистью глядел, наверное, маленький, полуголодный оборвыш Евно на красивые, модные костюмы, которые шились его неудачником отцом для местных франтов, прельщаемых его дешевой и добротной работой! Именно тогда, наверное, у маленького Евно и появилась мечта: одеваться модно и красиво.
А вот другая фотография, раза в два побольше, чем первая.
На ней Азеф в темном, наглухо застегнутом пальто с воротником шалькой. На голове кепи с коротким козырьком и наушниками, пристегнутыми к полосатому верху. Снимок сделан в три четверти и подчеркивает оттопыренное, мясистое ухо. Мясистые щеки наплывают на воротник, усы пострижены коротко, без лихости, в выпученных глазах настороженность, тревожность. Тяжелая круглая голова лежит прямо на покатых массивных плечах.
— И где только эсеры раздобыли такие разные фотографии для этой листовки, — вздохнул Герасимов, — не иначе, как из семейного альбома... Ну, конечно же, Любовь Григорьевна Азеф, потрясенная разоблачением мужа и, стараясь доказать лояльность партии, выдала эсерам все, что могло бы помочь в охоте на их падшего кумира.
Листовка эсеров была последним документом в формуляре Азефа, последним штрихом его драматической карьеры в Департаменте полиции. Ее расклеивали в бедных парижских столовках и кафе, где собирались русские эмигранты, распространяли в Берлине, Вене и Лондоне, она ходила по рукам в Санкт-Петербурге и Москве, в Киеве и Одессе, в Ревеле и Гельсингфорсе. Азефа искали всюду и нигде не могли найти. Он исчез, словно его никогда не было, исчез, как дурной сон, оставивший после себя лишь мерзкое настроение и желание поскорее забыться.
Часы в углу принялись отбивать время. Бум, бум, бум, — голос их был хрипловат, надтреснут. Наступила полночь. Все. Сегодня сюда уже больше никто не придет, а завтра генерал Герасимов исчезнет, растворится в европейских просторах и будет ждать своего часа, часа, который обязательно придет!
* * *
... — Я знал генерала Герасимова.
Никольский произнес это почти с гордостью, плечи его по-военному распрямились, подбородок вздернулся.
— Да, я знал Александра Васильевича, — повторил он и замолчал, впившись острым взглядом в мое лицо. Он явно ожидал моей реакции, чтобы продолжать дальше, но я медлил, не зная, как реагировать на его почти хвастливое заявление.
— Интересно, — наконец подыскал я нужное слово. — Как же сложилась, в конце концов, его судьба? Разве вы успели застать его в живых?
— Да, господин писатель! Застал!
И опять в его словах мне послышалось какое-то хвастливое торжество.
— Мы встречались с ним в Париже, в тридцатых годах. Он был уже в преклонном возрасте, ведь родился он, господин писатель, если мне не изменяет память... в... в... одна тысяча восемьсот... восемьсот...
Лоб Никольского пошел мелкими стариковскими морщинами.
— ...восемьсот семьдесят первом году!
Справившись с одряхлевшей памятью, он с облегчением рассмеялся и уверенно продолжал:
— Он и в дни нашего знакомства был крепок, как в свои лучшие годы, собирал различные документы, хотел написать исторический труд о своей борьбе с революцией. И одновременно писал воспоминания. Я был тогда молодым и зарабатывал на жизнь журналистикой, писал всякую ерунду для эмигрантских газет, интервьюировал обломков империи, каждый из них в те годы хотел вновь оказаться на виду и урвать себе долю эмигрантского пирога. Я тогда был еще молод, он уже стар. Он по-стариковски любил говорить, я, по профессии, любил слушать и этим ему нравился, ведь и в те времена, как и в наши, умеющих слушать было гораздо меньше, чем умеющих говорить. И кроме того, в обществе еще жила память об Азефе. Опубликовал свои воспоминания Владимир Львович Бурцев... Его-то, надеюсь, вы знаете?
Я неуверенно кивнул головой:
— Эсеровский публицист, разоблачавший провокаторов в революционных организациях?