Девицы, боязливо хихикая, остались у люка, только Люба полезла с Николаем на башенку.
Ранняя московская летняя заря уже позволяла видеть далеко окрест: позади расстилались латаным грязно-красным полем крыши маленьких деревянных домиков многочисленных Тишинских и Грузинских переулков; правее кучно зеленели деревья зоопарка; прямо перед башенкой гигантским гвоздем торчал новый небоскреб на площади Восстания; за ним подымался зеленоватый коробок книгохранилища Ленинской библиотеки. И совсем близко, странно волнуя, стояли на золотых спицах, медленно поворачиваясь под ветром, рубиновые звезды Кремля.
Оглядев знакомый до мелочей и бесконечный новыми открытиями вид, Николай в юношеском восторге воскликнул:
— Жизнь прекрасна!
— И удивительна! — тотчас откликнулась Люба школьной цитатой из Маяковского.
После этого они — совершенно неожиданно для себя! — потянулись друг к дружке губами, неловко поцеловались и оба покраснели, не зная, как вести себя дальше…
Но, очевидно, событие это не осталось незамеченным, потому что и отец и, особенно, мама, оглядывая Николая, словно увидев его впервые, стали бормотать примерно такое:
— Прекрасная девушка!.. Семья чудная!.. Отец — знаменитый человек!.. А какая квартира, какая дача!..
— Перестаньте! — негодовал Николай. — Как вам не стыдно! Точно маленькие!
И все же, получив приглашение на день рождения Любы, не удержался, пошел.
Несколько робея, постоял перед одетым до третьего этажа в грубый гранит генеральским домом на Садово-Кудринской, поднялся на площадку, где было только две двери, поправил очки, нерешительно позвонил и тотчас оказался среди шумных молодых людей и девиц. Огромная квартира в этот вечер была отдана на растерзание новорожденной и ее друзьям. Анфиладой богатых комнат гости прошли к столу, ослепляющему белизной накрахмаленной скатерти, тяжелым мерцанием хрусталя, тусклым блеском серебра и непомерным, никогда не виданным Николаем обилием закусок и вин.
Устраиваясь, оглядываясь, Николай вдруг наткнулся на серые глаза бойкой девушки, сидевшей напротив, и уже весь вечер жил только ей, то и дело смотрел на нее, на ее треугольное личико.
— Здоровье нашей Белки!
— За окончание Белкой Библиотечного института! Такое же успешное, как и сдача вступительных экзаменов!
— За красоту и ум Белки! — подымались один за другим незнакомые ребята.
А она, нервно поглядывая на Николая, отвечала им:
— Да, я такая! Я могу!
Но и сероглазая девушка чуть не кожей почувствовала, что на нее обратили внимание, что она нравится, и после первой же рюмки коньяку (показавшегося Николаю совершенно отвратительным напитком) сама обратилась к нему:
— Чтобы не опьянеть, надо сделать так…
И, густо намазав маслом хлеб, положила сверху горку красной икры и передала ему бутерброд.
Тем не менее захмелел Николай с непривычки бистро и, испугавшись незнакомого состояния, сказал себе, что уйдет домой, как только будет разрешено вставать из-за стола. Но с удвоенным вниманием следил за девушкой напротив. А когда объявили перед чаем танцы и гости задвигали стульями, начали выходить в другую комнату, Николай увидел, как невысока, как трогательно мала вся она — ладная, с крошечным носиком, — и уже полупьяными губами умиленно выборматывал: «Запятая!.. Запятая!..»
5
Две недели театр был на гастролях, две недели Николай Константинович играл в приволжских городах роль Голубкова, сына профессора-идеалиста из Петербурга. Спектакль имел безусловный успех, собирал щедрую прессу и густые аплодисменты. Особенно хорош был Хлудов. Актер создавал образ крупный, трагический, правда — с перебором театральности, а временами, когда Хлудову является повешенный им солдат, — прямо копировал шаляпинского Бориса…
— Искренний человек, а? Ну, ваше счастье, господин Корзухин! Пушной товар! Вон!
— Умоляю вас допросить нас! Я докажу, что она его жена!
— Взять обоих, допросить!
— Забирай в Севастополь.
— Вы же интеллигентные люди!.. Я докажу!.. — молил страшного Хлудова Николай Константинович и, вдруг поглядев на актера с зоркостью, на которую способны близорукие, когда предмет у них перед самыми глазами, увидел и его старческие впадины за ушами и под нижней челюстью, увидел остатки седых волос, торчащие из-под черного, в косой пробор парика, увидел начавшее ссыхаться лицо, тусклость зрачков и подумал: «Да ведь прототипу Хлудова было в то время всего тридцать четыре года…»