— Писатель! — сказал Додик, любивший порассуждать на литературные темы. — Я вот недавно «Преступление и наказание» прочел. Как оно тебе?
— Отличная вещь.
— Ну вот, — пришептывая, продолжал друг. — Прочел роман, подошел в цеху к своему инженеру и спрашиваю: «Ты мне скажи: Достоевский — великий писатель или выдающийся?» Тот: «Конечно, выдающийся». — «Нет, великий!» Я ему: «Великий!» — он мне: «Выдающийся!» Тогда, — Додик торжественно поднял указательный палец, — я ему — хлоп! — листок из отрывного календаря. Он посмотрел и говорит: «Ну, брат, усёк ты меня. И в самом деле, не выдающийся, а великий!»
— А по-моему, так это страшная скука, ваш Достоевский, — вмешался дядя Наум, маленький и круглый человечек, который считался в семье большим ценителем музыки, но охотно высказывался и о литературе. — Все это не наше, не советское. И зачем нам Достоевский, когда у нас есть свой Достоевский — Илья Эренбург!..
За столом заговорили о Эренбурге, а там перешли и на международную политику, в которой каждый проявил себя крупным знатоком. С обильным поглощением пищи умственные разговоры начали мало-помалу затухать. И тогда вниманием собравшихся снова завладел дядя Наум, почитавший своей обязанностью не упускать минуты и часа для целей просвещения. Он приобрел по случаю хорошо сохранившийся, блестящий вишневым лаком рояль, правда, без деки и струн, но зато с клавишами — и всего-то за триста дореформенных рублей. И хотя в его комнатке было так тесно, что четвертому ребенку приходилось спать под роялем, дядя Наум повторял: «Зато вид благородный… Все время думаешь о музыке».
— А я очень люблю оперное пение, — громко сказал он. — Особенно Лемешева. А почему? А потому, что он хорошо поет. Вы слышали, как он поет Ленского? Я слышал. Замечательно! А почему он может спеть Ленского, а Онегина спеть не может? Вы можете ответить? — Он победно оглядел притихших родных. — А я вам отвечу: потому что он маленького роста! А Онегин должен быть высокого роста!..
Додик, впрочем, не дал Алексею дослушать дядю Наума. Захмелев от нескольких рюмок сладкого вина, он таинственно поманил его на кухню, где все — стол, стулья, плита и даже подоконник — было заставлено кастрюлями, мисками, тарелками, и торжественно объявил:
— Я все понял, писатель!
— Да что такое, Додик?
— Про Алену. Она про тебя что-то знает. И ты боишься ее прогнать! Я же все вижу!
Потрясенный открывшейся ему новостью, Алексей только и спросил:
— Что же она может знать?
13
Когда Алексей, еще аспирантом, купил первоклассный радиоприемник и ловил чисто и сочно звучавшую джазовую музыку, ему мало было ее слушать, наслаждаться одному. Он хотел, чтобы ее услышали все, восхищались и завидовали ему. Живя у соседки, иногда нарочно приотворял дверь на площадку, заполняя джазом лестничные пролеты. Он уже читал о греческом царе Кандавле, который так сильно любил свою жену, считал ее столь прекрасной, что не мог устоять перед точившим искушением похвастаться ею. Хотя бы перед собственным рабом Гигом, которому — тайком от жены — показал ее обнаженную.
Тогда, по младости, Алексей не постигал всеобщего смысла этой легенды.
Восхищаясь Аленой, он желал видеть ее известной — все равно, с помощью ли белой простыни киноэкрана или подмостков Дома моделей, которые на профессиональном жаргоне манекенщиц и художников именуются «языком». И в этом проявлялась та же глупая сила, которая точила Кандавла. Пусть увидят в с е, какая красивая у него жена. Алена довольно успешно закончила подготовительные курсы для поступления на филфак университета. Но, мучимая страхом и неуверенностью, в решающий час наотрез отказалась сдавать вступительные экзамены: Алексей, как мог, занимался с ней, читал стихи, записывал на магнитофон ее голос: «Как не похожи на объятья прикосновенья этих рук…» И когда со студии «Мосфильм», где в картотеке хранились ее фотографии, Алену пригласили попробоваться в небольшой роли для фильма «Високосный год», разделял радость с женой. Не понимал, распираемый тщеславием тишинского Кандавла, что надо не поощрять ее стремление к успеху, а подавить, пресечь его.