В глазах царя сверкнул зловещий огонь, тем не менее он холодно ответил:
— Да, тот самый Рамерс, брат мой. Иди же к нему в дом и поспеши захватить его семью — жену и детей.
— Это — дело Ниланда, Ян Бокельсон, — возразил довольно бесцеремонно регент.
— Ты прав, любезный брат; но потрудись, однако, на этот раз передать Ниладу, как подчиненному тебе, приказ исполнить это поручение… Оставьте меня одного, — в заключение сказал царь любезным тоном, хотя тяжелые тучи омрачили его лицо.
Они удалились, обмениваясь выражениями неудовольствия. Гелькюпер один не последовал за другими и дернул Яна за рукав, шепнув ему на ухо:
— Знаешь ли, что скажу тебе?… Не хотел бы я быть на месте Книппердоллинга… Ты был так любезен с ним, несмотря на его грубость. Это не предвещает ничего хорошего.
— Убирайся прочь, жалкий шут!
— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?
— Прочь с моих глаз!
— Но разве ты не разрешишь мне поздравить тебя с новым браком?
— Прочь с моих глаз!
За приказанием последовал грубый удар кулаком. Гелькюпер отпрянул и ядовито уставился на взбешенного царя, но через минуту разразился смехом.
— Ты сам позовешь меня скоро опять, мастер, — сказал он. Где же тебе вынести без меня полночь, Бокельсон!
С этими словами шут исчез.
Венценосный портной поспешно скрылся под наметом: им овладели судороги, вызванные бешенством и припадками болезни, которая проявлялась каждый раз после сильных душевных потрясений. Целых четверть часа он корчился в мучительных судорогах, затем его охватила мрачная задумчивость, и лишь мало-помалу он стал приходить в себя. Временное затмение исчезло после того, как он несколько минут бессознательно играл, как слабое дитя, своим царским венцом и тронными украшениями. Улыбающееся, как у расслабленного ребенка, выражение лица сменилось озабоченным видом. Тяжелые вздохи вздымали его грудь.
— Подлец Гелькюпер знает, что мне не обойтись без него ночью! Разве он один знает, как несчастен Лейденский пророк. Разве кривлянье этого шута да воспоминания ранней молодости не составляют единственного моего утешения?
Он стал ходить взад и вперед, потом, остановившись перед песочными часами, продолжал:
— Царство на пороховой бочке! Кипучая кровь в жилах, сокровища, лакомства, роскошь и могущество, красивые женщины, весь город — все мое! Но сколько горечи в этом непрочном наслаждении, когда знаешь, что каждую минуту может постигнуть смерть? Разве не изменчива преданность народа? А наш грозный епископ… А помощь где? Ищи ее в поле! Если привидения меня не беспокоят ночью, то все же в тяжелых снах мне мерещатся или кровавая виселица с тысячью мук, или последняя осада города; не то я вижу себя схваченным изменниками. И ужас не позволяет мне даже кричать, звать на помощь.
Мысль об измене напомнила царю дерзость Книппердоллинга и предательство Рамерса.
Книппердоллинга и всю родню Гиллы, мужскую и женскую.
— Мне доносят, — сказал царь, — что эти женщины глумились над смирением Гиллы. Они, может быть, участвовали в предательстве, ни одна из них не избежит кары!
В то время, как скороход бежал исполнить свое поручение, Ян рассеянно смотрел в окно; вдруг он стремительно открыл его, увидев проходящего мимо поручика Ринальда Фолькмара. Он сделал ему знак войти с довольным видом прошептал:
— Вот подходящее орудие! Он поможет мне привести в исполнение мой мастерски задуманный план.
Царь облокотился в раздумьи на аналой, где лежала Библия, и, открыв ее, торжественно читал вслух, при входе Ринальда, песню пророка Иеремии: «На душе у меня грусть; сердце сильно бьется в груди; нет мне покоя».
— Привет тебе, сын мой! — обратился к нему ласково Ян, прерывая чтение.
— Что прикажет царь Сиона? — спросил Ринальд тихо и серьезно.
— Я жажду поделиться чувствами своими с другом. Твой грустный вид воскресил во мне все заботы, гнетущие меня с давних пор. Ты несчастен, сын мой. Лицо твое изнурено и бледно. В твоей походке, в твоих движениях я не вижу прежней живости. Если не ошибаюсь, война — ремесло тебе не по душе, и мне самому думается, что ты призван к лучшему, более достойному тебя!