Такое же потрясающее впечатление произвел индийский домик на Майнау. Лицо, которое он в детстве, сгорая от любопытства, жаждал увидеть украдкой, а потом с отвращением избегал, думая, что оно должно носить печать ужасного падения, а его черты обезображены безумием, — это лицо видел он теперь пред собой на белых подушках, бледное, спокойное, сохранившее свою дивную красоту. Это была не неверная возлюбленная дяди Гизберта, не мать Габриеля, а непорочное умирающее дитя, лепесток белой розы, отделенный дуновением ветерка от родной чашечки и сброшенный на землю на погибель… Проницательный, неподкупный ум второй жены пролил яркий свет на непроглядную тьму прошедшего, но еще более яркий свет исходил от этого кроткого личика. Теперь Майнау знал, что в его безупречном благородном Шенверте также совершались преступления, только он не находил нужным замечать и тщательно расследовать их, хотя много странного подмечал тогда его неокрепший ум. Он чувствовал себя безмерно виноватым, так как по своему легкомыслию слепо доверился дяде, считая его неподкупным и честным человеком. Майнау не предпринимал скучных расследований, поскольку это помешало бы ему наслаждаться жизнью… Теперь же он потерял доверие к дяде, однако должен был, к своему стыду, сознаться, что, случись все это несколькими месяцами раньше, он и не подумал бы вмешаться в эту неприятную историю… Но теперь, подвигнутый женщиной с сильным характером, он понял, что уже не изменить того, что допустил своим равнодушием и эгоизмом. Потухающие глаза умирающей под опущенными веками не видели, как он привлек к своему сердцу несчастного ребенка, в немом отчаянии ловившего последнее дыхание матери; она не слыхала, как бедного «незаконнорожденного» нежно называли «милый сын»; она понимала это так же мало, как и сам мальчик, который не хотел быть ничьим сыном, кроме как ее, этой умирающей, сердце которой согревало его, отвергнутого холодным, беспощадным светом… Пока Майнау мог упрекнуть гофмаршала только в том, что и он слепо верил своему брату. Конечно, в подлоге документа, которого более не существовало, гофмаршал не принимал участия — уж слишком спокойно ссылался он на него сегодня. Священник преследовал свои цели, как и в истории с письмом, которую он сумел по-своему преподнести гофмаршалу, не открывая ему, однако, истины. Этим успокаивал себя Майнау, хотя твердо знал, что честное имя Майнау пострадает, если продолжить расследование событий прошлого.
Поздно вечером отправилась и Лиана в индийский домик. К Майнау прибыл посланец из Волькерсгаузена по спешному делу, и он надолго засел с ним в кабинете. Лео прекрасно чувствовал себя в обществе нового наставника — он очень скоро привязался к нему… Непривычная, могильная тишина поразила молодую женщину, когда она оказалась за проволочной оградой, будто темная сила, парившая над бамбуковым домом, поглотила все живые существа в воздухе и на земле. Удивительным было то, что любимцы дяди Гизберта умирали все вместе. Его чудная муза, эта великолепная «Кашмирская долина», пышно расцветавшая под северным небом, имела теперь жалкий вид. «Чем скорее исчезнет эта забава, тем лучше», — сказал гофмаршал… Молодой женщине пришлось идти то по дорожкам, заваленным отломанными сучьями, то по осыпавшимся лепесткам роз, а там, где на больших лужайках красовались штамбовые розы, стояли только их стволы, верхушки же были сломаны, подобно тому, как своевольная рука ребенка срывает чашечки цветов, оставляя голые стебельки. Везде, куда ни взглянешь, опустошение, только индийский храм после дождя блистал еще ярче, а синее безоблачное небо ясно отражалось в спокойной поверхности пруда, будто его волны, гонимые вчера ураганом, не заливали мраморные ступени, доставая до средины стен храма. На его затопленных берегах расцвели за ночь сотни белых лилий, северных «водяных роз», покачивающихся на широких листьях, между тем как индийские цветы уныло склоняли свои увядающие головки.
Что произошло бы в душе убийцы из Шенвертского замка, если бы он мог бросить хоть один взгляд на эту кровать? О, он всячески старался избежать этого! Лиана видела, что окна его комнаты, выходившие на индийский сад, были наглухо закрыты. Красота баядерки в последние минуты ее жизни была даже ослепительнее, чем в то время, когда возбудила в сухой душе придворного всепоглощающую страсть. Лен снова облачила это легчайшее тело, эту «снежинку», в кисейное облако, потому что «она всегда это любила». На незаметно дышавшей груди лежало ожерелье из монет, а левая рука ее сжимала висевший на цепочке амулет. Синеватые полупрозрачные веки слегка приподнялись, и стали видны ее потухающие глаза. Но блаженная улыбка, замершая на ее полуоткрытых устах, будет унесена ею под красный обелиск.