Смотрю. У этого малого необычные не только подошвы. Морда тоже заслуживает внимания.
У него такая корявая по форме голова, будто мамочка рожала его в овощерезке. Нос повернут к правому уху, а глаза посажены так близко, что находятся практически в одной орбите.
Этот тип – мечта Пикассо.
– Хорошо разглядел? – интересуется Рюти.
– Да, – бормочу, – он того стоит.
– Это чемпион по выколачиванию признаний... Он умеет так спрашивать, что ему невозможно не ответить. Если бы он занялся статуей Свободы, она бы обвинила себя в том, что разбила Сауссонскую вазу5.
Тот, кажется, в восторге от этой характеристики. Она для него как грамота, подтверждающая дворянское происхождение.
Он с важным видом подходит ко мне.
– С чего начнем? – спрашивает он Рюти.
– Со статуи...
– Что ты знаешь о статуе? – спрашивает меня корявый.
Он стал омерзительным переводчиком. Он разговаривает на языке пыток, и, выходя из его раздутых губ, слова приобретают новый смысл.
Я не отвечаю. Жду, сам не знаю чего... Вернее, знаю не очень хорошо: вдохновения, возвращения удачи, той самой удачи, о которой я вам недавно говорил и которая вдруг прервала со мной связь.
Кособокий хватает мою левую руку.
В его пальцах пилочка для ногтей, которую он вгоняет мне под ноготь. На вид это совершенно безобидная штуковина, а как заставляет запеть!
Я издаю крик, который, кажется, вызывает у него восторг. Если бы этот садист мог разрезать на куски половину населения Парижа, он был бы на седьмом небе от счастья.
– Будешь говорить?
Его склеенные, как сиамские близнецы, глаза пристально смотрят на меня, на лбу от возбуждения выступает пот, а улыбка вогнала бы в ужас любого вампира.
– Да... Молчание.
– Ну так начинай, мы тебя слушаем, – говорит он. Я начинаю:
– Попрыгунья Стрекоза лето красное пропела; оглянуться не успела, как зима катит в глаза.
Красавец не особо силен в литературе и, наморщив лоб, смотрит на Рюти и Вердюрье.
– Чего это он несет? – спрашивает он. Вердюрье слегка улыбается:
– Он принимает тебя за идиота. Если ты действительно можешь заставить говорить даже инвалидное кресло, я замолкаю.
Палач на толстых подошвах издает носом странный звук, напоминающий первые вокальные упражнения молодого петуха.
– Ну ладно! – ворчит он. – Ну ладно!
Он роется в карманах и достает маленькие ножницы, блестящие в электрическом свете, как хирургический инструмент.
Они очень хорошо заточены, а концы заострены.
– Что ты собираешься делать? – спрашивает Рюти.
– Увидишь.
У Вердюрье горят глаза. Зрелища такого рода ему явно по душе. Гораздо интереснее, чем в кино, и намного дешевле.
– Ты все-таки объясни, что собираешься делать, – советует он. – У легавого наверняка хватит воображения представить, что его ждет... Самую малость, чтобы дать общее представление.
Кривомордый садист скалит зубы. Они у него тоже необычные: острые, как у акулы, и посажены друг от друга намного дальше, чем глаза.
– Значит, так, – излагает он, щелкая ножницами, как парикмахер, – на руке есть одно место, которое кровоточит меньше, чем остальные. Я воткну туда ножницы и вырежу кусок мяса.
– Очень смешно, – одобряет Вердюрье. – И, обращаясь ко мне: – Он шутник, правда?
Надо сказать, я немного бледноват. По крайней мере, должен быть таким.
Я в отчаянии смотрю по сторонам. Но что я могу сделать с привязанными к стулу руками и связанными ногами?
Урод наклоняется и задирает мой рукав. Его лицо в десяти сантиметрах от моего. На меня накатывает волна ненависти, и это доказывает, что мой бойцовский характер берет верх. У меня осталось очень ненадежное оружие – зубы. Им я и воспользуюсь. Я тщательно готовлюсь, потому что, если промахнусь я, он не промахнется.
Немного наклоняю голову, чтобы мой лоб не наткнулся на его подбородок, и бросаюсь вперед, открыв рот.
Я никогда не был неловким. Чувствую под зубами хрящи его гортани. Во рту у меня острый и противный вкус его кожи, на губах уколы от его щетины.
Закрываю глаза, чтобы не видеть эту отвратительную кожу цвета прогорклого масла, и изо всех сил сжимаю челюсти. От его вопля в голове у меня расходятся вибрирующие волны. Мои клыки продолжают вгрызаться в его тело. Узнаю вкус крови. Я держу его слишком крепко, чтобы он мог вырваться, а он стоит слишком близко ко мне, чтобы попытаться заставить меня разжать зубы.