Он думал о них на обратном пути в Рим; и уже вернувшись в свой рабочий кабинет – пустую комнату за толстыми, незадрапированными стенами красного кирпича, распятьем против дверей, сбитым из широких струганных досок столом, заваленным бумагами, и единственным табуретом, составлявшими всю мебель – отец Винченсо продолжал думать о них вновь.
Он представлял себе лица этих людей, и его охватывала против них ярость, глохнувшая в обстоятельствах.
Он, Генеральный комиссар римской инквизиции, человек, чье слово не обходит вниманием сам папа, был бессилен перед скудостью ума и тупостью своих помощников.
Через несколько часов алчные и тупые люди, не ведающие разума, оставив ласки продажных женщин, отвалившись от столов, уставленных кувшинами с густым вином и блюдами с дымящимся жирным мясом, обтерев толстые губы рукавами своих, расшитых золотом, но уже засаленных ряс, отправятся в суд, чтобы, не колеблясь и не предаваясь сомнениям, не задумываясь над происходящим, потянуть свои потные руки вверх, требуя мести за мысль. Именно мести – спутнице слепой ненависти – причины и следствия ограниченности.
Глупость сильнее алчности. Даже кость, брошенная со стола Тосканского герцога, этого вольнодумца, открыто смеявшегося над непорочным зачатием и кривившего губы при упоминании о святых заповедях, не в состоянии заткнуть эти гнусные глотки.
«Тосканец мог бы помочь спасти старика, – думал отец Винченсо, – но после так упрямо звучащего на следствии: «Ненавидим!», – не приходится рассчитывать на его помощь.
И вряд ли мятежный флорентинец захочет спасти свою хрупкую жизнь, жизнь, посвященную ночным бдениям у телескопа на башне, и чтению древних книг – хотя для него и существует отречение. И осознает ли он сам, как он близок к площади, на которой сложены дрова, и к человеку в маске, из-под которой смотрят на жертву холодные, ничего на выражающие глаза».
«Уже завтра может запылать костер.
Но лишь лица глупцов осветит его пламя, вспыхнув на миг, что бы оставить людей во мраке и хаосе.
Люди перестанут хотеть и интересоваться, темень душь и умов станет теменью желаний. Мир, повернувшийся вспять, вопли вдов и слезы обездоленных детей станут наградой невежеству. Мерзавцы, вот к чему приведет ваш суд, суд скудоумцев.
Жизнь старика оборвется, и никто не в состоянии понять, как нужна эта жизнь, и как важно сохранить ее теперь».
В этот момент дверь кабинета Генерального комиссара тихо отворилась, и луч света оставил свой след на полировке бронзовых навесов. На пороге стоял доминиканец, отец Сулон, ведший предварительное следствие, монах, носивший кинжал на поясе под рясой.
Несколько секунд оба священника молчали, глядя в глаза друг другу, потом доминиканец, едва разжав губы, проговорил одну единственную фразу:
– Он отрекся…
И, не дожидаясь приглашения, тяжело опустился на табурет. А на лице отца Винченсо не дрогнул ни один мускул, хотя глаза ничего не могли скрыть: «Ты хорошо поработал, сын мой…»
Я сделал все, что мог.
Первосвященник настаивал на допросе «под угрозой пытки». Угрозы оказалось достаточно?
Доминиканец не отвел глаз. Он обладал достаточно закаленной совестью, а отец Винченсо явственно представил себе старика, слышащего, как льется вода, с треском лопается кожа и трещат кости, сжимаемые «испанским сапогом».
– Если ты слишком старался, – тихо проговорил отец Винченсо, – Я помолюсь за тебя. Это единственное, чем я могу облегчить твою грешную душу.
– Я сделал все, что мог, – повторил отец Сулон.
– Ты преданный слуга. Жаль только, что преданность не гарантирует разума… Я вижу вопрос в твоих глазах.
– Святой отец, я боюсь своего вопроса, – голос Сулона оставался твердым.
– Говори.
– Святой отец, мой вопрос слишком страшен!
– Говори, – метал, в словах Генерального комиссара, остывал и становился твердым.
– Святой отец!
– Ты хорошо поработал, и в награду, выйдешь отсюда с ответом, независимо оттого, каким будет твой вопрос.
– Святой отец, мне показалось, что вы хотите сохранить жизнь безбожнику, заслужившему больше, чем костер.
Отец Винченсо думал, и его лицо покрывалось красными пятнами, словно на нем выступала ржавчина.