Но он, три года живший этой мечтой, так покорно, чисто и преданно любя, неужели он откажется от этого счастья?
Она любила другого, но то была страсть, увлечение, она не совладала с собой… Она не девственница…
Но, Боже мой, что за абсурд эта «девственность»! Какая-нибудь demi-vierge[1], развратничавшая вовсю, позволявшая себе то, от чего, может быть, с отвращением отшатнется проститутка, — сохранив свою девственность, гордо идет под венец в флёрдоранжевом венке, и муж после свадьбы ходит гордый, довольный… дурак!
А если девушка вся сгорела от страсти, вся в одном порыве отдала беззаветно всю свою душу и сердце, — «порядочный человек» не может жениться на ней! Абсурд! Абсурд.
Он хватается за голову.
Но почему он решил, что она покончила со своей прежней любовью и опять согласна быть его женой? А если это что-нибудь другое, какие-нибудь пустяки?
Нет, нет, по пустякам Мурочка не позовет его, она знает, что пережил он, когда… Господи, как только он пережил!
С первого дня, как только он попал к Кулышевым, он почтительно, робко полюбил ее. Он видел ее одну, думал только о ней…
Воспитанный в семье интеллигентных тружеников, в тесно сплоченной семье, где родители и дети дружно работали, отдыхали и веселились, он был немного шокирован обстановкой дома Кулышевых — этим сплошным базаром. Отец где-то служил, играл на бирже, куда-то что-то поставлял, мать участвовала в любительских спектаклях, концертах, еще очень моложавая и интересная, сын, гимназист, занимался спортом и борьбой, а две кузины, жившие у Кулышевых, учились не то музыке, не то кулинарному искусству.
В этом доме была постоянная толчея. Играли на всевозможных инструментах, пели, декламировали. Туда каждый вел своих знакомых, как в клуб.
Если хозяев не было дома, то это не мешало гостям собраться, танцевать, петь, ожесточенно спорить и курить, даже вздремнуть где-нибудь на диване.
Мурочка была душой всего этого столпотворения. Она и пела, и декламировала, и грациозно танцевала всякие матчиши и danse d’apaches[2].
Сеня, в этом доме Семена Александровича чуть не через неделю звали Сеней, как-то сразу «обалдел» перед Мурочкой, как выразился его товарищ-однокурсник, который ввел его к Кулышевым.
За Мурочкой все ухаживали, и Сеню возмущало иногда свободное обращение всей этой молодежи с Мурочкой и другими барышнями.
Он полюбил так свято, так чисто эту стройную, худенькую девушку с синими глазами.
Всегда, везде его взоры следили за ее маленькой гибкой фигурой. И во сне, и наяву перед ним мелькала эта хорошенькая головка в русых локонах, перевязанных лентой у самого лба. Ему хотелось целовать эти маленькие руки, складки ее легких, всегда светлых одежд — в виде греческих туник.
Он готов был броситься в огонь и в воду для нее, как бросался в кондитерскую за пирожным или в театр за билетом. Он был счастлив пожатием руки… взглядом… и вдруг…
О, какое это было счастливое время, когда… Когда он не выдержал и сказал ей, что любит ее, и она… она, его белая бабочка, его мечта, ответила на эту любовь, согласилась быть его женой. «Обе пары родителей» отложили свадьбу на год, до окончания им университета, но и это как-то не огорчило его. Он ходил в вечном чаду от счастья.
Да вообще, любил ли кто-нибудь когда-нибудь так, как он?
Он припоминал признания своих товарищей, свои собственные увлечения… Нет, нет, там везде, даже в самых легких флиртах, было что-то нечистое, земное, а эта его любовь была светла, как заря, как ясное небо, как глазки его маленькой сестренки Киски.
Правда, было раз… но, Боже мой, ведь они любили друг друга, а тут была весенняя ночь, цвела сирень, они целый час говорили о любви… целовались… и она лежала в его объятиях… но он опомнился, он даже вырвался из этих крепко обнимавших его дорогих ручек… нет, нет, она была его святыней!
Да она и теперь осталась для него святыней; другие могут говорить, что хотят: он знает, как она чиста душой.
Он сам привел к ним в дом Анатолия Петровича Подгуру.
Мурочка, ее мать и кузины после дебюта Подгуры в «Руслане» совершенно сошли с ума и потребовали от него привезти Подгуру немедленно.