Е. НАГРОДСКАЯ
БЕЛАЯ КОЛОННАДА (1914)
Посвящается
Марии Владимировне
Неболсиной
Я видел свет, его я вспоминаю,
И все редеет утренний туман.
М. Кузмин
Было холодно и туманно. В этом тумане обнаженные деревья кладбища казались грешными душами одного из кругов Дантова Ада.
Екатерина Антоновна Накатова поддерживала рыдающую тетю Соню, поминутно оступаясь на узких мостках и попадая в лужи своими изящными ножками.
Знакомые, почтившие своим присутствием погребение ее дядюшки, Петра Петровича Вольтова, почти все уже разъехались — осталась небольшая группа родных и самых близких друзей.
Смерть Волынова никого особенно не огорчила, но, видя горе его жены, все родственники немного поплакали, и даже блестящий кузен Жорж, вынув из глаза монокль, два раза высморкался.
У ворот кладбища Накатова усадила тетю Соню в свой автомобиль, решив не оставлять ее одну с ее горем.
Ехали по пустынным, незнакомым, плохо вымощенным улицам.
Путь с Волкова кладбища на Петербургскую, где жила тетя Соня, — не близкий, и Накатова побаивалась, как бы с теткой не случилось сердечного припадка, которыми та страдала.
Екатерина Антоновна рассеянно смотрела в окно на мелькавшие перед ней грязные улицы и чувствовала некоторое угрызение совести.
Она так мало была огорчена смертью дядюшки! Его неожиданная смерть так досадно выбила ее из колеи.
Теперь придется возиться с тетушкой, недели три носить траур, не бывать на балах и в театре!..
От этих мыслей она смутилась, опять упрекнула себя за бессердечие и взглянула на тетю Соню, такую маленькую, беспомощную, жалобно прижавшуюся в уголке автомобиля, к заплаканному личику которой так не шел трагический креп.
Это чисто русское лицо было бы милее и трогательней в трауре русской крестьянки — в холщовом белом платочке.
Екатерина Антоновна даже покраснела при мысли, что она при известии о смерти дядюшки воскликнула: «Ах, как не вовремя!»
Ну, право же, было не вовремя! В этот день Лопатов достал ей ложу на «Лоэнгрина».
Она опять покраснела, но уже по другой причине.
Лопатов ей нравился, даже слишком нравился — это ее смущало.
Воспитанная в строгих светских правилах, двадцати лет была выдана замуж за пожилого сановника и прожила с ним шесть лет. После его смерти, которой предшествовала долгая болезнь, Накатова, оставшись вдовой, как будто легче вздохнула.
Она была свободна, независима. К крупному состоянию, доставшемуся ей от родителей, прибавилось не менее крупное состояние, оставленное ей мужем по завещанию. Она умела себя «поставить» в обществе, даже самые злые языки ничего не могли сказать о ней.
Жила она открыто: принимала, выезжала.
Ей нравилась и льстила репутация безукоризненной добродетели, установившаяся за ней.
За ней ухаживали. Это ей тоже нравилось, но она тщательно скрывала это и немного стыдилась своего тщеславия. Ни одному из своих поклонников она не отдавала предпочтения. Боже сохрани!
Может быть, иногда ее сердце и билось сильнее, но она была слишком самолюбива и больше всего боялась «неверного шага».
Кроме того, она так привыкла к свободе и покою, что теперь, когда она начала чувствовать, что Николай Платонович Лопатов, такой красивый и блестящий, начал нарушать этот покой, она испугалась.
С Лопатовым она познакомилась в прошлом году на concurs hippique[1].
Молодой человек был ей представлен графиней Сагановой, почтенной дамой, всегда покровительствующей молодой вдове.
— Китти, было бы не дурно, если бы вы обратили внимание на Nicolas, — довольно вам вдоветь, — уронила как бы невзначай эта дама, когда Лопатов отошел от них.
Через неделю у той же Сагановой Накатова сидела с ним рядом за обедом и очень оживленно разговаривала, через два дня у Таревич танцевала с ним на балу, после которого он ей сделал визит, и знакомство завязалось.
Летом, за границей, они встретились на модном курорте, и Екатерина Антоновна, почувствовав, что сердце ее забилось слишком быстро и тревожно, сократила там свое пребывание и вернулась в Петербург.
Ей приходилось теперь ловить себя все чаще и чаще на том, что она мечтает о нем, что она ждет его прихода и слегка вздрагивает, увидев его неожиданно на улице или в театре. Последние дни это чувство сделалось так интенсивно, что она боялась чем-нибудь выдать себя.