Целый месяц он ходил как потерянный.
А что ж, может быть, эта страсть теперь сгорела, прошла, и она, разбитая, вернулась к нему.
Если так, он придет и скажет ей: «Будь моей женой, мое дитя, моя любовь, израненная, больная, будь моей женой. Чисто и свято чувство мое, и не считаю я, как другие, за преступление, что моя белая бабочка, подхваченная волной жаркого ветра, опалила крылышки о пламя костра. Костер этот зажжен не нами, и не в наших силах бороться с его пламенем».
Уже четверть часа Сеня дожидался Мурочку на указанной скамейке.
Белая ночь, тихая и теплая, вся в нежно-лиловатых тонах, медленно и ласково отбирала небо и гладь пруда у золотисто-оранжевой вечерней зари.
Звуки оркестра едва-едва доносились до Сени.
Она придет сейчас, сейчас…
Он увидит ее глаза, ее бледное прелестное личико и… может быть, счастье вернется.
Наконец! Ее грациозная фигурка в темном костюме торопливым шагом идет к нему.
Он вскакивает, хватает ее ручки и прижимает к своим губам.
Эти ручки дрожат, она опустила голову, и большая черная шляпа совершенно скрывает ее лицо.
Она опускается на скамейку, дышит тяжело и с трудом, и вдруг истерическое рыдание вырывается из ее груди.
— Мурочка, милая, дорогая, — говорит Сеня, садясь рядом. — Перестаньте… не плачьте… ах, Боже мой! Да что такое случилось? — Он совершенно растерян и только все крепче и крепче сжимает дрожащие ручки.
— Я умру, умру, Сеня; я не хочу жить, не хочу!
— Родная… хорошая… да в чем дело… скажите… Я все для вас… возьмите жизнь мою… не плачьте, ради Бога: вон какие-то офицеры идут.
Мурочка прижимала платок к губам, едва сдерживая рыдания.
— Мы виделись в гостинице два раза, потом он стал говорить, что дорожит моей репутацией… потом… он уехал на гастроли, и целый месяц ни одного письма… одна открытка, которую я могла бы показать всем… А теперь он вернулся и не пишет… и не едет… Сеня, я умру…
— Мурочка, он, может быть, не вернулся еще.
— Я узнала из газет, вот уже четыре дня… он на даче… в Озерках, я два раза ездила… не застала. Я оставила письмо, я написала, что не могу жить без него… что я стравлюсь, а он и сегодня не приехал. Наверно, эта женщина перехватила письмо. Я не запечатала, потому что она дала мне только бумагу, а конверта у нее не было…
И она опять залилась слезами.
— Мурочка, может, он занят чем-нибудь, у него нет времени.
— Нет! Я чувствую… Сеня, голубчик, у меня к вам такая большая просьба. Я понимаю, что это жестоко заставлять вас… но мне больше не к кому обратиться, а если он не придет, я умру! Поезжайте к нему, отыщите его, скажите… что если… если… у меня яд… сулема.
— Мурочка, ради Бога, что вы говорите, — в ужасе восклицает Сеня.
— Нет, Сеня, это решено. Моя жизнь разбита… мне не для чего жить; и все эта проклятая женщина! Она хочет его удержать, она, наверно, перехватывает мои письма… она… Сеня, если вы еще любите меня хоть немного, пойдите скажите ему, чтоб он пришел, хоть последний раз, хоть объясниться.
И Мурочка с тихим плачем прижалась к плечу Сени.
Сеня тихо обнял ее, согревал ее холодные руки, сердце его разрывалось от ревности, жалости и негодования.
Как велика его любовь к этой доверчиво прижавшейся к нему дорогой девушке.
Он пойдет, пойдет к Подгуре и притащит его к ней, живого или мертвого.
Рвется его сердце от ревнивой боли, но он сделает все, только бы была она счастлива, только бы не отогнала его и позволила остаться хоть другом, хоть братом.
Он теснее прижал к себе ее тоненькую талию.
Они оба молчали, а лиловые сумерки ночи охватили и небо, и пруд.
На другой день Сеня приехал в Озерки около часа. Дорога до дачи Подгуры показалась ему ужасно длинной, и он злился, что не взял извозчика.
Он вошел на террасу, прошел гостиную, не встретив никого.
Анатолий Петрович сидел в кабинете, подперев свою кудрявую голову и устремив глаза в окно, где ветви липы, колеблемые тихим ветром, роняли свои бледные маленькие цветы на подоконник. Всегда свежее, румяное лицо Анатолия Петровича бледно и как-то осунулось. Он глубоко задумался и вздрагивает, когда Сеня отворяет дверь.
— Сеня! Друг! — протягивает он обе руки вошедшему. — Где пропадал?.. Да что это с тобой?