— Паша, дайте мне ключ от двери, — говорит Аня, поспешно застегивая пальто, — я вернусь поздно.
— Барина нет дома.
Нет дома! Ну куда же я теперь пойду: на улице проливной дождь. Опять домой? Ну, нет, пойду по улице.
— Анна Романовна! Я дома! Я велел всем отказывать, но для вас…
— Это хорошо, что вы дома, — вырывается у Ани.
— Вы хотели видеть меня? — тихо и робко спрашивает он.
Она взглядывает в эти глаза, с робкой надеждой устремленные на нее, и отвечает строго:
— Не вас, а кого-нибудь, с кем бы можно говорить, не стесняясь, не сдерживаясь, не боясь огорчить и расстроить.
Она бросает мокрую шляпу и муфту и садится в кресло у камина.
— Затушите электричество, так у камина лучше. — Она глубоко усаживается в это мягкое, широкое кресло и со вздохом протягивает ноги к огню.
Григорьев колеблется несколько минут и опускается на ковер недалеко от Ани.
Несколько времени оба молчат.
Аня смотрит на огонь. Она всегда любила сидеть у печки или камина, — любила это с детства.
Сестры говорили ей, что видят в пламени какие-то фантастические существа — из сказочного мира, но ее детство прошло без сказок. Мать не давала ей их читать, считая это вредным. Сестры — читали. К тому времени, как они подросли, мать изменила свое мнение под влиянием какого-то нового немецкого авторитета по педагогии, да они еще раньше читали их потихоньку.
Сестры читали многое потихоньку, а она была слишком добросовестна: ей и в голову не приходило прочесть что-нибудь запрещенное.
Какое «сухое» было ее детство! Даже игры у нее были все научные.
Может быть, от этого она такая и сухая. Она никогда не влюблялась, как ее сестры, никогда у нее не было желания пококетничать, пофлиртовать; если она замечала, что кто-нибудь из знакомых мужчин начинал ухаживать за ней, она удалялась, избегала… Ей все это казалось таким глупым и пошлым, а потом, когда отец начал «просвещать» ее, — отвратительным.
Мать отняла детство, отец — грезы юности…
Впрочем, это, может быть, было к лучшему: будь она не такая «каменная», как говорят сестры, она, может быть, не смогла бы сделать то, что она сделала. А если бы она любила кого-нибудь, что бы тогда было?
— Анна Романовна, о чем вы так задумались? — слышит она тихий вопрос.
Она слегка вздрагивает и говорит дерзко:
— Какое вам дело?
Странное чувство какого-то удовлетворения охватывает ее. Она никогда никому не решилась бы сказать дерзость, обидеть… а тут вот захотела сказать и сказала. Она даже посмотрела с любопытством на Григорьева.
Он сидит на ковре у ее ног и смотрит ей в лицо.
— Мне бы хотелось знать, что вы сейчас думали. На вашем лице промелькнуло столько различных выражений, — вы так красивы, Аня, и я вас так люблю!
— Послушайте, Федор Данилович, я, когда шла сюда, хотела вас спросить, почему вы все говорите мне о какой-то любви? Вы, кажется, человек неглупый, можете же вы сообразить, что никто вам не поверит.
— Я знаю, что вы не верите, потому что вы составили понятие о любви по романам для девиц, но, может быть, вы читали и книги для взрослых? Вам никогда не случалось читать, что существует страсть? Страсть, которая готова на все. Эта страсть совершает преступления, но и заставляет прощать их.
— Хорошо, но если объект вашей страсти не хочет, не желает ее?
— Тогда берут то, что хотят, преступлением или силой, а если не удается, — умирают.
— Не понимаю.
— Я знаю, что вы не понимаете… Вот я хотел мстить вашему отцу. Он валялся здесь у моих ног, и я торжествовал. Мне было не жаль его, но когда я подумал о его семье, я вспомнил мою мать и решил, что порву векселя и тем кончу всю эту историю: мне довольно было его унижения. Если бы вместо вас он послал вашу мать, сестер или брата, — ведь я бы отдал эти векселя. Но он судил меня по себе — он послал вас!
— Не смейте говорить о моем отце.
— Хорошо, я не буду говорить о нем… Я прекрасно знаю, отдай я вам тогда векселя, вы бы были мне благодарны, хотя в душе считали бы меня все равно мошенником. Вы взяли бы векселя и ушли бы — ушли навсегда, были бы для меня потеряны… а я, пойми, я не мог жить, не видя тебя… мне надо целовать тебя, чувствовать тебя в своих объятиях… Последний раз, когда я отдал тебе вексель за одно пожатие твоей руки, думал увидеть на твоем лице хоть искру прощения… Аня, Аня, какую казнь я себе устроил! Я противен, жалок сам себе — и не могу от тебя оторваться… — и Григорьев закрыл лицо руками.