— Кого можно звать к нам? Ты знаешь маму. Тот пустой, та слишком развязна, у этой платье декольте, тот фатишка… Мама не позволила приглашать сестрам ни Грин, ни Лаевых, ни Розенбаум, потому что нашла их «пустыми кокетками». Такие женщины, как мама, не прощают девушкам, если они красивы и желают нравиться, потому что сами этого не умеют… Ну сестрицы и стали приглашать «гладеньких в английских кофточках», а мои товарищи и спрашивают, откуда у вас такая кунсткамера? Два вечера проскучали и ходить бросили — не хотят. Да и вообще, кто у нас бывает? Поневоле все мы стараемся из дому бежать. Сестрам хорошо — они пойдут к подругам, поговорят, поспорят, потанцуют… А я куда пойду? К товарищам? — сейчас устроится какая-нибудь «вылазка», и нужны деньги. Хочется и в театр, и в ресторан… я так люблю театр…
Он ходит, ходит и жалуется, жалуется…
Ане еще тоскливее от этих жалоб, от этих шагов не знающего что делать и куда себя девать брата.
«Да люблю ли я брата? Мать, сестер? Котика люблю: он такой болезненный, жалкий, а остальных?..»
Нет, нет, глупости, просто иногда тяжело и с любимыми существами, когда нет откровенности, нет правды…
— Ты сама подумай, — ноет Петя, — вот теперь вечер… отца нет дома… мать на каком-то заседании, сестры ушли в театр… ты… ты не сердись, Аня, ведь мы с тобой никогда не сходились… всегда были чужды друг другу. Спасибо тебе, ты заставила меня кончить гимназию — без тебя я бы ее никогда не кончил, — помнишь, как ты у меня раз сапоги отняла перед экзаменом, и здорово же тебе попало от мамы. Да, я много тебе крови испортил, я сознаю теперь, что ты мне хотела добра и без тебя бы я вылетел из гимназии, но ведь в то-то время я тебя ненавидел. Ненавидел, как всякого, кто заставлял учиться и мешал моим детским шалостям, да еще одно меня всегда возмущало: всего на три года старше меня, а командует! Я тебя терпеть не мог, а побаивался; впрочем, одну тебя и побаивался. От мамы можно было всегда «хорошими словами» отделаться. Это же естественно, Аня, что мы стали чужие, и не пойду я к тебе со своими горестями и сомнениями, не поделюсь своей радостью.
Аня чутко прислушивалась к словам брата.
— А кого из семьи ты считаешь ближе всех?
— Пожалуй, Олю, и то в воспоминание взаимных шалостей в детстве. Я с Олей иногда откровенен — в пустяках, но не буду же я с ней говорить серьезно?
И ходит, ходит Петя взад и вперед.
У Ани тоска делается еще нестерпимее. Ей самой тяжело, саму давит эта тоска и одиночество, а тут еще «этот» ноет на ту же тему.
Она опускает руку, и ее браслет звякает о клавиши пианино.
— Слушай, Петр, я тебе дам браслет, — говорит она спокойно, — заложи… только теперь поздно, ломбарды закрыты.
— Ничего, ничего, — оживляется он, — я знаю место, где можно заложить… тут… один официант… Спасибо тебе, швестерхен… Право, я сегодня стреляться хотел — такая тоска напала.
— Г-м, и ты тоже! — произносит Аня с насмешливой улыбкой.
— Ты что говоришь? — останавливается Петя, ринувшийся уходить.
— Ничего, иди себе с Богом.
Он уходит, а она встает и сама начинает ходить из угла в угол.
Читать? Учиться? Да, это все можно.
Мало ли она читала и училась?
Но теперь со всем этим горем на душе до науки ли.
Вот если бы у нее было какое-нибудь призвание, увлечение, как бы она была счастлива.
У нее была когда-то страсть к музыке, но гимназические занятия и уроки языков отнимали слишком много времени, а ей приходилось учиться больше ее товарок: память у нее была плохая, а всякая, не говоря уже плохая, но посредственная отметка приводила в ужас Варвару Семеновну. Аня знала, что должна кончить с золотой медалью, чтобы не причинить серьезного горя своей матери. Впоследствии Варвара Семеновна понемногу привыкла и к единицам, получаемым младшими детьми.
На музыку оставалось так мало времени. Одна известная пианистка, когда Аня была еще в четвертом классе, предлагала Варваре Семеновне взять дочь из гимназии и дать ей «серьезно заняться» музыкой, предсказывая ей «славу», но с Варварой Семеновной чуть не сделалось дурно от одной мысли, что ее дочь будет «девушка, не кончившая даже среднеучебного заведения».