— А я тебе говорю, — возразил ямщик, — не колдунья — душой чистая, хоть и оборванка. А животные как дети — корыстью да страстями не испорчены, вот и чувствуют сразу доброту и верят ей. Не то что люди.
В тот же день молодой офицер Сергей Брянцев навестил Степана Пропьевича.
— Оживает ли после утрат дочь ваша? — спросил гость.
— Ожила! — как-то странно ответил батюшка Алёны. — Понимаете, мне показалось, что она умом тронулась. Говорит мудрёно, одевается почти во вретище. Пока по вашему делу ничего утешительного сказать не могу. Только люди замечают, что в странностях её есть какой-то высокий смысл. Утверждают, мудрость даже. Как у юродивых. Смотреть на неё мне страшно. И жалко очень.
— А можно ли мне её увидеть?
— Этого никак нельзя. Я не против — она никого не принимает. «Я, — говорит, — теперь за двоих жить должна: за себя и за Алексея. И Бог поможет мне. До государя дойду…» Поди разберись в ней!.. А иные люди её и за колдунью почитают. Но это уж полный вздор. Уж скорее я её святой признаю, хоть и нескромно это для отца…
— Юродство — тяжёлый крест, — ответил на это Сергей, — однако в вашей дочери много силы. Мне, право же, далеко до неё. Алёше она и впрямь была бы под стать.
Всю зиму по воскресеньям продолжалась в Москве травля волков. Случалось, гибли псы-волкодавы, бывало, загрызали на Болотном поле волков. Только перед каждым таким боем приходила пешком в Замоскворечье Алёна Волчья Заря. И была в ней такая сила, что боялись тронуть её не только отчаянные сорви-головы из болельщиков, но и специально нанимаемые тогдашними «шоуменами» — организаторами боен — преступники. Возвращали они заказчикам взятые в качестве аванса деньги, говорили:
— Никаких золотых гор не надо. Как взглянет она на нас — так душа в пятки и уходит.
— Так страшна девка? — шутили организаторы волчьей травли.
— Не она страшна, а то, что в нас творится.
— Да что же происходит в вас, окаянные души?
— Хошь верь, хошь не верь, а совесть просыпается! А с совестью как нашему брату, каторжнику, жить? Остаётся только отправляться на Москва-реку да головой в прорубь. Или в полицию добровольно.
— В полицию? Добровольно?! — ужаснулись устроители травли. И перестали нанимать расправу для Алёны.
Алёна же являлась на каждую травлю волков — и никто не осмеливался её прогнать, хоть досаждала она призывами отказаться от травли.
Все привыкли к ней и знали, что между ней и волками существует какая-то непонятная связь: понимают серые и слова её, и жесты. Да и собаки, как ни странно, тоже любили Алёну.
Прежде лишь одному волку по недосмотру удалось унести ноги с Болотного поля, а с тех пор, как стала туда приходить странная девица, вовсе нередко случалось, что поддерживаемые ею волки непонятным, почти чудесным образом умудрялись спастись во время травли, спасая тем самым и собак. Не из трусости волки уходили в лес, а как будто по мудрости. И выстрелы вслед обычно не вредили зверям. Точно были те заговорёнными.
В таких случаях радостно хохотала Алёна, которую кто-то считал колдуньей, кто-то, может быть и справедливо, святой — юродивой, танцевала в своих подшитых дырявых валенках дикий танец свободы. Смех её некоторым казался страшным — как обличение.
Люди показывали на неё пальцами, крутили перстами у виска, качали головами, некоторые — крестились.
К художнику Виктору Михайловичу Васнецову зашли его друзья — передвижники. Увидев на холсте изображение могучего волка и набросок юноши, сидевшего на звере, они долго восхищались энергией недописанной картины. Потом Суриков спросил:
— Волка, Виктор Михалыч, вы наверняка того самого, с Болотного поля, про которого нам с таким восторгом рассказывали, написали, а кто же позировал в качестве всадника?
— Хотите верьте, други, хотите — нет, а только в качестве Ивана Царевича на Сером Волке решил я написать погибшего молодого князя Алексея Голенищева. По-моему он истинный герой, настоящий русский офицер. И раз уж наши баталисты не хотят его изобразить, надумал я вставить его в сказку. Я ведь знаю и уважаю его батюшку и самого Алёшу очень любил. Однажды даже уговорил его попозировать мне без военной формы, сделал набросок портрета…