Затем художник менял тему разговора. И он, и Фиби были молоды, хотя Холгрейв, вынужденный рано повзрослеть и набраться опыта, уже утратил тот прекрасный дух, который бьет ключом из юного сердца и воображения, раскрашивая всю вселенную в яркие цвета, свойственные ей в первый день творения. Юность человека – это юность мира, по крайней мере, так он ее чувствует, и гранит реальности кажется еще не застывшим, способным принять любую форму согласно его желанию. Так было и с Холгрейвом. Он мог глубокомысленно рассуждать о древних веках, но искренне не верил в свои слова, он был еще молод, а потому смотрел на мир – на этого седобородого морщинистого распутника, одряхлевшего, но не набравшегося мудрости, – как на нежного юношу, способного улучшить свою натуру сотней различных способов, но не выказывающего к тому желания. Он обладал особым пониманием, внутренним пророчеством – с которым не должны рождаться мальчишки, а взрослым лучше сразу умереть, чем пытаться его исполнить, – что мы не приговорены навек плестись по старым плохим дорогам, что именно сейчас мы стоим на пороге золотой эры, которая наверняка наступит еще в течение его жизни. Холгрейву казалось – так же бесспорно, как казалось многим во всякий век со времени Адамовых внуков, – что именно в эту эпоху, и ни в какую иную, можно сбросить замшелое и прогнившее Прошлое, безжизненные институты общества нужно смести с пути, похоронить навсегда и начать все с чистого листа.
Что до основной темы – пусть мы не доживем до тех дней, когда возможны будут сомнения! – до того, что грядут лучшие времена, художник определенно был прав. Его ошибка заключалась в предположении, что этой эпохе, как никаким иным минувшим или будущим, суждено сменить потрепанные одеяния Древности на новый костюм, вместо того чтобы обновлять заплаты; и в том, что именно свою крошечную жизнь он избирал мерилом подобного беспредельного достижения, более того, воображал, что для великого итога важно то, решит ли он взяться за подобное дело или же помешать ему. Впрочем, хорошо, что он так думал. Подобный энтузиазм, просочившись сквозь общее спокойствие его характера и тем самым приобретя вид устоявшейся мысли и мудрости, хранил его юность чистой, а побуждения истинно высокими. И когда годы лягут на художника тяжким бременем, а эта земная вера будет подорвана неизбежно накопленным опытом, перемена не сломит его и не приведет к потере подобных чувств. Он все еще будет верить в счастливую судьбу человечества и, познав свою беспомощность, сможет простить ее миру, а высокомерная вера, с которой он начал свой жизненный путь, сменится более скромной: он разглядит, что человек в лучшем случае может создать мечту, в то время как Бог работает над реальностью.
Холгрейв очень мало читал, и эта малая толика знаний, почерпнутых из книг, обязательно смешивалась с шумным голосом общества, отчего и теряла любой вложенный изначально смысл. Он считал себя мыслителем и определенно обладал необходимыми мыслителю чертами, однако на своем собственном пути открытий едва ли достиг точки, в которой образованный человек начинает мыслить сам. Истинная ценность его характера заключалась в глубоком осознании внутренней силы, благодаря которому он менял свои образы, как одежду, и в энтузиазме, настолько спокойном, что едва ли юноша осознавал его существование. Энтузиазм придавал тепло всему, с чем он соприкасался. И были еще личные стремления, скрытые – от него, равно как и от остальных, – среди прочих его, более щедрых побуждений, но определенно сильные настолько, что со временем этот теоретик мог превратиться в победителя совершенно практического свойства. При всей его культуре и стремлении к культуре, при всей его сырой и туманной философии, а также практическом опыте, который противоречил некоторым ее тенденциям, при великодушном стремлении к общему благополучию, при бесшабашности, которая в любые времена свойственна юношам, при вере и неуверенности, при всем, что было в нем и чего недоставало, – художник мог бы выступать представителем и образцом для множества своих сверстников на родной земле.