Алая буква - страница 168
Нынешнее свое занятие – дагерротипы – он считал совершенно неважным и наверняка не более постоянным, чем предыдущие. Он взялся за это искусство с беспечной готовностью любителя приключений, которому нужно заработать на хлеб. И он готов был отбросить это занятие с той же легкостью, как и прочие, достаточно было решиться получать тот же хлеб иными способами. Но самым примечательным и, возможно, ярче всего свидетельствующим о необычайной уравновешенности молодого человека был тот факт, что при всей этой постоянной изменчивости он никогда не терял самого себя. Будучи бездомным, постоянно меняя место жительства и, следовательно, не заботясь ни о мнении общества, ни о мнении отдельных людей, снимая одну маску, натягивая другую и готовясь сменить ее третьей, он никогда не переставал быть самим собой и не забывал о своей совести. Невозможно было узнать Холгрейва и не признать этого факта. Хепизба это заметила. Фиби вскоре тоже заметила это свойство надежных натур, которое располагало к своему обладателю. Однако ее не раз поражало, а то и отталкивало не столько его сомнение в человеческих законах, сколько чуждость этих законов его природе. Рядом с ним Фиби чувствовала себя неуверенно, неуютно из-за отсутствия в нем почтения ко всем общепринятым нормам, разве что эти нормы доказывали свое право на существование.
Более того, она едва ли считала художника впечатлительным. Он был слишком спокойным и холодным наблюдателем. Фиби часто ощущала его взгляд, но почти никогда не чувствовала его сердца. Он внимательно изучал своих соседей и не позволял ни малейшей черте их характеров ускользнуть от своего взгляда. Он был готов сделать для них любое посильное доброе дело, но все же не сближался с ними и ни разу не демонстрировал, что, узнавая их лучше, начинает теплее к ним относиться. В своих отношениях с ними художник словно искал пищи для ума, но не привязанности для сердца. Фиби не могла понять, что же так интересует его холодный разум в ней самой и ее друзьях, раз уж они ему безразличны или почти безразличны в качестве объектов привязанности.
При этом в разговорах с Фиби художник всегда осведомлялся о здоровье Клиффорда, которого, за исключением воскресных собраний, почти не видел.
– Он все еще кажется счастливым? – спросил он однажды.
– Как ребенок, – ответила Фиби. – Но его, как и ребенка, очень легко расстроить.
– Как расстроить? – продолжал допытываться Холгрейв. – Внешними лишениями или внутренними размышлениями?
– Я же не читаю его мысли! Откуда мне знать? – отвечала Фиби простодушной остротой. – Очень часто его настроение меняется без причины, словно облака набегают на солнце. В последнее время, когда я узнала его получше, я чувствую, что не стоит слишком присматриваться к его настроениям. Он пережил такое огромное горе, что сердце его омрачено. Когда он рад и рассудок его светел, я могу заглянуть в его душу, но не дальше, чем позволяет внутренний свет. Сокрытое тенью его души – священно!
– Как чудно вы выражаете свои чувства! – сказал художник. – Я могу понять, что вы чувствуете, даже не ощущая того же. Будь у меня ваши возможности, никакие угрызения совести не помешали бы мне измерить полную глубину его разума свинцовой гирькой!
– Какие странные у вас желания! – непроизвольно отметила Фиби. – Что для вас значит кузен Клиффорд?
– О, ничего, конечно, ничего! – ответил Холгрейв с улыбкой. – Но мы с вами живем в таком странном и непостижимом мире! Чем больше я смотрю на него, тем в большее замешательство он меня приводит, и я начинаю подозревать, что замешательство может быть мерилом мудрости. Мужчины, женщины и дети настолько странные создания, что никто не может быть уверен в том, что поистине их знает и способен хотя бы догадаться, чем они могут являться на самом деле. Судья Пинчеон! Клиффорд! Какую сложную загадку, сложнейшую из головоломок они собой представляют! И, чтобы ее разгадать, нужна ваша интуиция. Простой наблюдатель, вроде меня (никогда не обладавший интуицией, лишь остротой ума), будет наверняка сбит ею с толку!