ком велик, гораздо честнее филологически точное прозаическое
переложение: оно тоже может побудить читателя взяться за
оригинал.) Поэзия, в том числе и переводная, рождается на
уровне языка. Именно это имеет в виду Поль Валери, когда
характеризует стихотворение как «растянутое колебание между
звуком и смыслом». Изобилие дурных переводов, особенно со
временной поэзии, обычно вызывается как раз несоответствием
характера или уровня двух языковых культур: той, что уже
выработана поэзией в стране переводчика, и той, что породила
переводимого поэта. Конкретнее говоря, в наше время не только
немецких экспрессионистов или французских сюрреалистов, но
и поэтов XIX века невозможно переводить языком ни лучших,
ни тем более третьестепенных стихотворцев пушкинской поры.
Для Лившица эта проблема была решена с самого начала
именно потому, что переводческая его деятельность была неот
делима от его вклада в эволюцию русского стиха. Его понимание
поэтической речи уясняло и санкционировало практику стихо
творного перевода. Столкнувшись с гением Хлебникова, его
«ожившим» и устремленным в бесконечность языком, Лившиц
понял, что этот путь для него «запретен». Как видно из «Полу-
тораглазого стрельца», ему свойствен был «западный, точнее
10
романский, подход к материалу, принимаемому как некая дан
ность. Все эксперименты над стихом (и над художественной
прозой, конечно) мыслились в строго очерченных пределах кон
ституированного языка (то есть языка установившегося, струк
тура и словарь которого имеют законченную организацию. —
В. К. ) ... Словесная масса, рассматриваемая изнутри, из центра
системы, представлялась лейбницевской монадой, замкнутым в
своей завершенности планетным миром» *. Языковая система
каждого поэта оказывается при этом законченной и неповтори
мой, но именно эта законченность, внутренняя законосообраз
ность, становится причиной сообщаемоста поэтического слова и
позволяет переводчику находить к нему определенный ключ.
Здесь первенствующая роль отведена поэтической интуиции,
которая у Лившица была необыкновенно острой и разносторон
ней. Постигая фактуру иноязычного поэта, он как бы воссоз
дает ее русский эквивалент и, обращаясь к новейшей фран
цузской поэзии, вводит в поэзию русскую и новые темы и
новую поэтику. Да и поэты XIX века звучат у него по-новому.
От Ламартина и Мюссе до Клоделя и Фарга, от Леконта де
Лиля и Верлена до Реверди и Сюпервьеля — диапазон поистине
огромный! Но, за редкими исключениями (быть может, не со
всем удачен, слишком жестко звучит Бодлер), везде найдена
и отлита в слове та особенная интонация, которая только и
делает поэта неповторимым. Мастерское владение александрий
ским стихом, который в русских переводах так часто безжизнен
и монотонен, бесконечное разнообразие в расположении смысло
вых и ритмических ударений вокруг цезуры позволяют Лив
шицу соперничать с французами в эпоху, когда у нас этот метр
* При таком понимании слова язык не может стать, как
у В. Хлебникова или некоторых современных поэтов (Сен-Жон
Перс, Эзра Паунд), в каком-то смысле самою темой и содержа
нием поэзии; он остается ее первичным материалом.
11
стал крайне непопулярным. Особенно удачны здесь переводы
из поэтов-неоклассиков — Анри де Ренье, Самена, Мореаса —
с их чеканной пластикой:
Прощай, мой город! В путь я отправляюсь темный,
Из всех своих богатств одной лишь драхмой скромной
Запасшись, чтоб внести за переправу мзду,
Довольный, что и там в сверкающем металле
Я оттиск лебедя прекрасного найду,
Недостающего реке людской печали.
Интуиция переводчика схватывает прежде всего и легче всего
формально-композиционную сторону стиха. Поэтому те поэты
послесимволистского периода, у которых роль формального прие
ма резко обозначена, особенно для него соблазнительны. Тем
более, что и здесь перевод становился для Лившица собствен
ным поиском выразительных средств. «Первые стихи Аполли
нера, — писал В. Саянов, — должно быть, интересовали его не
меньше, чем современные Аполлинеру стихи русских поэтов».
В частности, отмена Апполинером пунктуации была, конечно
же, понята им в свете собственных опытов. «Мы этим способом