Даже Эмили Рюте, выросшая в жарком влажном климате Занзибара, чувствовала себя неуютно. И все же она выходила из салона и поднималась на палубу — еще и потому, что ей было нехорошо не только от душной атмосферы салона.
Разбиваясь о киль парохода, волны вспенивали воду моря — несмотря на название, в нем не было ни капельки красного — наоборот, оно было подобно самому роскошному бархату, отливающему то голубым, то бирюзовым. При виде картины, открывшейся перед ней, Салима забыла о своих чувствах, нахлынувших на нее в салоне, и с радостным удивлением рассматривала африканское побережье, проплывающее перед ней: песчаные или скалистые берега в ржаво-красных, серо-охряных или же в теплых серых тонах. Тот же континент, который она видела из бендиле Бейт Иль-Мтони или рассматривала в подзорную трубу из окна своего дома в Бубубу, — казалось, что с каждой милей, которую одолевал пароход, перед Эмили открывается новый мир, который ей никогда не суждено было бы увидеть, если бы она оставалась Салимой. Однако Салимы больше не существовало, а перед Эмили Рюте теперь был открыт весь мир.
— Вот ты где. — Она оглянулась, услышав голос Генриха, и одного его вида было достаточно, чтобы улыбка засветилась на ее лице. — Тебе не слишком жарко здесь, наверху? — Он нежно поцеловал ее в лоб.
Эмили слегка пожала плечами.
— Путешествие не идет тебе на пользу, так? — осторожно переспросил Генрих. — Ты бледна — и ты так мало ешь. Тебе не нравится здешняя еда?
Надо было бы прямо сейчас рассказать Генриху, как неприятно ей сидеть в салоне за одним столом с незнакомыми женщинами и тем более — с незнакомыми мужчинами — да еще и обедать вместе с ними. И то, что во время еды пили — а на Занзибаре принято было пить после еды, — это она еще могла отнести на различие обычаев и понять; но гораздо тяжелее ей было привыкнуть к разговорам, начатым ранее и продолжаемым во время обеда, их никогда не прекращали. Эта непрерывная многоголосая болтовня, которая стала постоянным шумовым фоном, мешала ей, привыкшей с детства к тишине за едой. Позже, в Адене она привыкла к меццо-сопрано Тересы и басу Бонавентуры. Несмотря на то, что в доме этой четы она пользовалась ножом и вилкой, несмотря на то, что Тереса много раз ее заверяла, что никто ничего не заметит, — ведь в домах и дворцах султана столовые приборы украшали обеденный стол только тогда, когда на трапезы приглашали европейцев, — Эмили все же побаивалась, что неловкое обхождение с ножом и вилкой даст основания окружающим счесть ее не вполне цивилизованной.
Однако гораздо тяжелее было для Эмили, что предлагалось на завтрак, обед и ужин. Хотя у всех блюд и были приятный запах и вкус, но как она могла быть уверена, что мясо и жир, в котором тушились овощи, не было свининой? Хотя как новообращенную христианку это не должно было бы ее заботить, но тем не менее только при одной мысли об этом в ней поднималось отвращение. Сможет ли Генрих понять, как отвратительны ей даже мысли об этом? Ведь ему, выросшему в этой вере, неведомо различие между чистыми и нечистыми блюдами? Стыдно Эмили было и потому, что она выглядит чересчур разборчивой в еде, выбирая то, над чем можно не задумываться: яйца, печенье, фрукты и чай, и еще потому, что она не может поведать обо всем этом Генриху — своему мужу, которого любит, за которым последовала в его страну, отцу своего ребенка.
— У меня нет аппетита, — коротко ответила она; это была ее постоянная отговорка на случай, если кто-то вдруг поинтересуется, почему она так мало и избирательно ест.
— Что-то еще гнетет тебя.
— Мне нужно взглянуть на малыша, — уклонилась от прямого ответа Эмили, пытаясь таким образом избежать настойчивых вопросов Генриха.
— С ним все хорошо, — ответил он и придержал ее за локоть. — С Тересой и миссис Эванс ему как нельзя лучше.
Хотя у Тересы не было своих детей, зато множество племянников и племянниц, некоторых из них она воспитывала «собственноручно» и потому имела большой опыт в том, что касалось детей. Тереса положительно была без ума от малыша Генриха, которого полюбила с самого первого кряхтящего вздоха — как родного внука. Так же ей и ее мужу полюбились Эмили и Генрих, словно собственные дети, и потому они решили сопровождать их в переезде во Францию, где у испанской четы был дом. А миссис Эванс, английская приятельница Масиасов, должна была на первых порах заменить Эмили горничную, компаньонку и няню малыша Генриха.