- Поклонясь, поклонясь, дуб! Полагается!
- Иди ты! - Я выскочил из палаты. Мне теперь все нипочем.
Да, на этот раз Рюрик не соврал: Лиду и в самом деле перевели в операционную, правда, будто бы временно, да мне-то не легче от этого. Я не мог видеть ее хотя бы издали. А если и видел, то проходил мимо нее с гордым видом и безразличным тоном бросал: "Здрасте".
Я пытался не замечать ее и, когда она появлялась поблизости, я отворачивался и заговаривал с кем-нибудь. Заложив руку за спину, я небрежно отставлял ногу и со значением произносил: "Прут наши, прут! Скоро по домам!" Или: "Краснодар - препаршивый городишко, и люди здесь больно уж какие-то гордые", - и, как дурачок, хохотал.
А когда я однажды заметил, что тот самый офицер с усиками надел кожаное летчицкое пальто и пошел провожать Лиду, то с горя закрутил с Капой из электрокабинета.
Пальто это меня доконало!
Опытные солдаты заводили знакомства с поварихами, а я по молодости лет подрулил к электричеству. Не потому, что тянуло меня к технике, а просто так, с отчаяния.
Капа усаживала меня. в уютное кресло, накрывала одеялом, н меня начинало греть со всех сторон, в особенности из-под низу.
- Как на русской печке! - шептал я истомно. Капа, черноглазенькая, быстроногая девушка, управлявшая множеством непостижимой техники, которая светилась синими и красными лампами, моргала, жужжала, чихала и тикала, пищала и верещала, Капа сидела за столиком в бывшей когда-то учительской этаким властным колдуном, этакой владычицей нездешнего царства, делая непринужденные, размашистые росчерки в карточках больных.
А я травил:
- Вот знаешь, Капынь, вот так же вот сидишь, бывало, на печке, на русской, задницу печешь, пот по всем членам текет, в трубе ветер воет: у-у-у-у-у! У-уууу - ну чисто волк и волк! И такая жуть кругом, аж тараканы со страху во все дырки и отверстия лезут, и так ще-окотно!..
Капа поднимает веселую кудрявую головку от бумаг и, обнажая в улыбке беличьи зубки, грозит мне пальцем:
- Будешь хулиганить - отключу!
Э-э, нет, мне не хочется, чтобы меня отключили, - самую уютную, самую теплую процедуру прописала мне Kaпа "по блату", из явной ко мне симпатии. Вот возьму тоже, да как проложу ее домой, на глазах у Лиды и офицерика того, так будут знать! Вот только пальто летчицкого у меня нету, даже и обмундирования никакого нет. Не пойдешь же в одеяльной юбке девушку провожать...
- Хочешь, Капынь, стишок почитаю? - предлагаю я и удивляюсь самому себе: ну почему это вот с Капой могу трепаться как угодно, а как Лиду завижу - все заколодит: и ум, и язык, и все-все!
- Ну, где стишок-то?.Давай! - Капа отложила ручку, кокетливо изогнула шейку, ждет.
- А-а, стишок-то? - Я шевелюсь в теплом кресле, устраиваюсь удобней и начинаю: "У лукоморья дуб срубили, златую цепь в торгсин снесли, кота на мясо истребили"...
Капа давно тут работает, всякого народу навидалась и наслушалась всего, так что все эти штучки-дрючки знает. И я декламирую ей стих серьезный, про любовь, единственный стих, который я знаю, вычитал в одной потрепанной, старинной книжке, когда лежал в больнице, переломив ребро в драке с городской шпаной:
Я не любил, как вы, ничтожно и бесстрастно,
На время краткое, без траты чувств и сил...
Но к этой поре меня уж так размаривало, так во мне слабело и распускалось все, что язык мой начинал дрябнуть, заплетаться, и я ронял голову на грудь, погружаясь в обволакивающий мягкий, бархатный сон, при котором нет никаких сновидений, даже война не снится.
Так, кажется, ни разу и не дочитал я Капе стихотворение до конца. Да, по правде оказать, я до конца его и не помнил.
Я заметно поправился за это время, но рана на руке не заживала. На каждом обходе лица врачей делались все озабоченней и озабоченней. Они вертели мою руку, кололи ее иглой, заставляли шевелить пальцами. Я напрягался, но ни один из пяти пальцев даже не вздрагивал и боли от иглы не было. "Хорошо", - говорили врачи и уходили. Но я уже знал, что, если врачи говорят "хорошо", это значит плохо. Так оно и вышло.
Как-то днем появилась в нашей палате Лида и прямо направилась ко мне: