«Я не изменила себе», — сказала Надежда Сергеевна Верхушину и была права сама перед собой. Все тем же богам — красоте и свободе — молилась она холодной молитвой души. Но вот ходит час, и другой, и третий, — и лед хрустит и ломается, и незримо глубокое совершается в ней таинство перед зарождением того, что называют любовью.
Или у всех одна и та же душа, и нет надмирных одиноко холодных душ, строящих храм на высоте только себе — своей красоте и свободе? Или обманным теплом повеяло вдруг, и та одна единая капля тепла, что канула — как это сделалось? — на глыбы одинокого льда, канула сама по себе, со своей, такой непохожей на все, что вокруг, такой другой, как бы чужой для красоты этих глыб, сокрытою сущностью, эта капля замерзнет, едва коснувшись блестящих морозных глубин? Или еще одно: капля сама — тот же кусочек кристального льда из разреженных небесных высот, а тепло — это радость нечаянной встречи двух одиноких богов?
Надежда Сергеевна ничего не знала про то, да ничего и знать сейчас не хотела. Она ходила по комнатам и улыбалась, и слушала, как хрустит где-то лед. И лишь иногда лицо ее отражало заботу, — думала: что с ним? отчего все не едет муж от больного?
Верхушин был забыт раз и навсегда; о нем даже мимолетно не вспомнила.
* * *
Бьет три часа, время обеда: в праздник обедают раньше. Николая Платоновича все еще нет, делать нечего, надо садиться за стол, — дети хотели куда-то идти к четырем часам. Еще вчера был у них разговор об этом с отцом. Надежда Сергеевна в стороне от всех этих вещей, она от детей далека, она не любит детей — не этих детей, а вообще маленьких, неработоспособных еще человечков. Подумать не может без ужаса о том, что могли бы быть и у ней: это так некрасиво и так ненужно, в сущности! Однако она знает и ценит красоту девочки — Лизы, весь ее четкий девический облик, изменчивость глаз — зеленых и синих, но чаще всего голубых, глубоких, как влажная глубь южного неба. Мальчик Сережа, с рябинками на лице, пишет тихонько стихи, может быть, будет поэтом, очень тих, очень скромен, ему только четырнадцать лет.
Вот они оба сидят за столом, и Надежда Сергеевна видит и их, как все сегодня вокруг, тоже иными. Глаза ее девочки — ах, не ее! — уводят куда-то далеко. Как, этот синий простор — море души? Где же глыбы звонкого льдистого холода? Неужели они — в этих волнах, в смеющейся дали, в изменчивой зыбкости водной стихии? Солнце встает над водами, как в первые дни мироздания — первый привет, улыбка, приязнь, удивление… Первые дни… Первые дни…
Никогда не мечтала Надежда Сергеевна, но вот сидит за столом и мечтает, роняет слова полусознательно, с удивлением слушая звон трепещущих в радости слов. Самый стол, эта скатерть, просторная гладь — кажутся ей чудом, возникшим только что в жизни.
А кто же там? Неужто Сережа? С желтоватой, выцветшей от летнего зноя, беспорядочной кучкой волос над высоким, непокорливым лбом, сидит он под солнцем на берегу морских вод. Возле — камешки, те же желтые, вечные камешки мудрецов и детей. Задумчиво перебирает их мальчик, думает вечные думы у моря. О чем? О жизни, о людях, о Боге? Или задумал поэму, в которой плескалась бы с звонкими, тонкими рифмами сама вековечная тайна вселенной?
Нечаянно звякнула ложечка.
Вдруг пробуждается Надежда Сергеевна, заливаясь краской стыда… Вспоминает. Перед глазами стоит трепетный Федя. Смотрит с гневом, с укором. За что?
Ах, сама она знает, за что!..
Молодое, свободное племя, разве так уж она далека от него? Ее заморозила ложь, которой дышали в лицо ее с самого детства, ее научили жизнь и живущих презирать глубоким, острым презрением. Учили невольно, думали все, что они-то и есть избранные, совершенные люди, но не знала, как перенести, как пережить это их совершенство, и вот ушла в холод, в мороз, в разреженность безверия. Жажда жизни, красивые думы умереть не позволили, — замкнулась в ледяном своем царстве.
Замуж вышла, — не все ли равно — замуж, не замуж? Никому не была настоящей женой. И вот эти дети… И вот этот Глеб. Сам не зная, не думая, как новый Христос, подошел и коснулся ледяной души.