Говорил он мне ночью, не видел, как весь я дрожал. Сидели у храма. Не знаю, инок ли вправду то был, или бес в его образе, но неотступно стал думать я об одном — овладеть этой девочкой. И такие приходили мне в голову мысли, что не знал, как мог вынести их. И рисовались они мне обнаженные, явные, как бы уже были. Я не смею сказать, не смею намеком дать понять о тех мыслях, но что-то сверлит, что-то хочет хоть малый уголок открыть из безумств моих, приоткрыть смрадный и нелепый гроб, в котором разлагается заживо в преступных, кощунственных мыслях душа.
Не только что мерзость собственных, предстоящих мне дел рисовал в последних деталях и с холодным ужасом смаковал их, но проводил параллели, но представлял себе, как это там могло быть И, представляя, сливался с воображаемым мною. И уже не мог различить ничего, и там находил последние бездны падения.
Закрыв лицо руками, простонал Кривцов:
— Страшно мне, страшно подумать… Ах, страшно!.. Но слушайте, слушайте все. Не только что делал мысленно все, но и все называл про себя, точно сам себе еще и рассказывал, и такими словами… Ах, не могу! Не могу больше! И это — имея образ Христов живой, непрестанно, нетленный.
Тишину мертвых минут опять нарушил Кривцов немного спустя.
— И вот в великую пятницу, в пустом храме, с нею только вдвоем, перед ликом икон…
И вдруг закричал, вскочив:
— Убейте, убейте меня! Не слушайте! Убейте меня, ради Хряста. Сам себя не могу я убить! Ударьте меня! Возьмите крест и ударьте крестом, как она ударила… Вот смотрите, смотрите здесь! Схватила тяжелый крест золотой и ударила…
Глубокий был шрам на руке. Выше локтя к плечу. На левой руке.
— Это мой знак навеки. С ним и на суд Господень явлюсь. Точно успокоил немного его вид этого шрама.
— И вот, что теперь перед бесом моим бесы ли власти или те домашние бесы обыденности, что кружат возле тех христиан, что вас взмутили вчера?
А теперь прогоните меня от себя, как последнего пса, потому что я все-таки к ней, к Наташе пойду. Опять ведь встречаемся… Вчера не была она, я сам к ней пойду. Я знаю все и пойду. Мысли мои — все одни, и со мною всегда.
Кривцов встал и оделся. Похмелье прошло. В голове была обнаженная страшная ясность. С такой головой можно пойти на все. В сердце горел ад, оттененный очарованием близкого рая.
Молча хотел он уйти, но встал и старик.
— Вчера меня назвали дьяволом, — раздельно сказал он Кривцову, — вчера же я принял тебя за Христа. Сегодня я понял, как далеко мне до дьявола…
— А мне до Христа? — перебил Кривцов. — Да?
И быстро бросил в дверях, со вспыхнувшим пламенем глаз, с яркой краскою гнева на изможденном лице:
— Потому что я больше Христа! Так не страдал и Христос! От этого взгляда и слов старик не сразу опомнился. Слышно было, как стукнула внизу входная дверь, и вот уже умерли отзвуки стука на лестнице. Тогда быстро схватил шляпу и бегом бросился следом за уходившим Кривцовым.
Все три женщины сидели грустные и задумавшись; две из них говорили.
— Нет, — сказала та, что и днем куталась все в ту же шаль, в которой была вчера, — нет, он святой человек. Разве кто говорит еще так, как он говорит? Сердце плачет, когда его слушаешь. Только святая душа может такие слова источать.
И она смотрела своими печальными, глубокими глазами, не понимая никаких возражений, почти не слыша их. Девушка в красном шарфе была беспощадна:
— Я смеялась в душе, когда его били. Мне было радостно. Но теперь жалею, что мало били его, что я не добавила своего, что хотела.
И глаза ее были прозрачны стеклянной прозрачностью, и было нельзя угадать, есть ли за ними что или так-таки ничего и нет.
— Глаша, не следует так говорить. Он много вынес в жизни своей. Он несчастный.
— А если несчастный, тем хуже. Пусти веруют сколько хотят те, кто счастливы, это их дело. Может быть, мы также поверили бы. Пусть себе верят, только нас-то в покое оставят со своими проповедями. А если страдает, как вы говорите, то как не понять, что нечестно своих же обманывать? Бог! Желала б я знать, что Он — открылся ему в видении, что ли?
— Может быть, что и так. Ты многого, Глаша, не понимаешь еще.