Тот, кто в Москве давно не бывал, также ей удивлялся бы, но по-особому. За последние годы каждую зиму и весну, и каждое лето и осень, менялась Москва, и каждый раз бывала она сама на себя не похожа, на ту стародавнюю, какою ее долгие годы знали и представляли, изображали. Ход революции, все повороты ее, новая жизнь сверху и донизу ее переворошили, и самый город, стоявший века, и с ним его обитатели, как бы также тронулись с места, поплыли покорно меж берегов неизвестных, среди причудливых стран, покорствуя местному быту, суровому, своеобразному.
Но мальчики этого не ощущали, все они принимали, как если б так и должно было быть. Больше всего их изумляла и даже давила махина самого города. Он был бесконечен, шире полей и лугов, дремучее леса и выше его. Отдельные здания казались им необъятными, и необъятные между них попадались им груды развалин; зачем они тут, откуда взялись?., но как было бы в них хорошо поиграть! Люди, наряды, машины по улицам — все было пестро, дико и суетливо, все резало глаз. Но что наравне с москвичами прельщало их взор, манило и раздражало, — это были те самые, за стеклом белые булки, пирожные, про которые слава дошла и до деревенского Леньки. Для москвичей это была забытая новость, в сущности говоря, нищета, но поражавшая паче великолепия; для голодных ребят и во сне им не снившийся лакомый пир. И что именно были все эти соблазны за тонким прозрачным стеклом, и стекло это было возможно даже потрогать, как бы касаясь, как яблочко, спелого хлебца; близость эта, доступность и невозможность ошеломляли ребят. Так стояли они перед витриной, безмолвные, завороженные, не произнося ни единого звука, а между тем в двери толкался народ, и через стекло было видно, как подходили и выбирали, платили у кассы; кое-кто выходил, одною рукою придерживая невидимо кем за ним затворявшуюся стеклянную дверь, а из другой — с поспешностью отрывая широко разинутьш ртом добрый кусок… Так лошади, на сторону поводя всею мордой, рвут из-за решетки клок сена.
— Видишь… только бы денег… ха… только бы денег… — бормотал про себя Никандр, отходя.
На Театральной сели они передохнуть. В сквере народу было немного. У входа, сами покуривая, суетливо толкались мальчишки, продавцы папирос; были они также оборваны, грязны, но наших ребят, конечно, облаяли бы, если б Никандр не поглядел так свирепо, заранее даже двинув плечами. Он их презирал и завидовал им. Одна старуха, торговавшая ягодами, схватила его за болтавшийся тощий мешок.
— Ай что продаешь?
Никандр ее обругал.
Он и сам бы скрутил папироску, больше, конечно, для вида, для независимости, сам бы охотно, с суровою важностью, старухе приказал отпустить лакомый фунтик, но были коротки руки. А ягоды были огромные, знать городские, каких на деревне и не видал. Он злился, сопел и молчал. Ленька, измученный ночью, ходьбой по камням, снова голодный, устало глядел, уже не удивляясь, на горки цветов, на мягко катившие мимо автомобили, на желтых коней, со стены летевших по воздуху… Понемногу все это его сонно зачаровало, и он задремал.
Никандр отдыхал методически. Он знал, что теперь было уже недалеко, и в десятый раз перебирал в голове все обстоятельства предстоявшего дела. Он не задумывался, найдет ли Маланью, совесть его также молчала. Маланья, как говорят, стала богата, с кого же и взять, как не с толстозадой, да никого по пути другого и не было, но сильно его озабочивало, как все это выйдет. Надо было застать Маланью одну, надо все выглядеть, как научил Иван Никанорыч… да он и сам бы обо всем догадался… и, главное, был ли хорош порошок… вода, ведь она тоже вредит.
Звуки музыки из-за угла не сразу оторвали Никандра от Дум, и только когда проснувшийся Ленька дернул его за рукав и восхищенно воскликнул: «Ребята! Гляди-ка!» — Никандр тоже повел головой.
Необыкновенное зрелище пред ними развертывалось. Как солдаты на смотр, шли ребята и девочки. Все они были в матросках, с голыми, на солнце блестевшими коленками. Впереди из подростков выступал небольшой оркестр, знаменосец нес знамя. Никандр на нем с трудом разобрал: «В детях — все будущее республики».