Бледной зарей белела рядом с телом его и белая смерть. Время шло, но застыла она, медлила смерть.
Но когда с первым золотым лучом солнца показались пчелы из ульев и утренняя жизнь улыбнулась на пасеке, подлетела к распростертому телу одна из причастниц, спустилась тихо к устам и ужалила мягко мятежные губы черного человека.
Великой любовью за небесное счастье свое ответили пчелы. Божественным светлым приветом осенило вечное Небо смирение духа.
И захлопнулись с шумом, негодуя, адские двери, закрыла глаза и уста человеку нежная смерть, и новопреставленный трижды-причастник от мятежной жизни своей на земле возродился в новую жизнь, о которой знать ничего не дано нам, живущим.
* * *
Так жил и так умер черный колдун из Малых Рожков Семен Григорьевич, по прозванью в молодые годы свои — Черная Кровь.
Утром нашли его семейные между пчел с лицом просветленным и тихим и вместо осинового кола воздвигли на могиле его белый березовый крест.
И не одна свеча с его пасеки горела чистой, безгрешной молитвою Небу, ибо дано ему было приобщить и природу божественным тайнам Христа.
1908 г.
По народной примете, кукушка перестает куковать за тринадцать дней до Петрова дня, за тринадцать ночей до Петровской зари предчувствует она радугу восходящего солнца и его игру в это утро и загодя робко смолкает; вообще кукушка — трусливая птица. Но в мае по перелескам Орловской и Тульской губерний — их настоящее царство. Однако же и тогда редко кому удается увидеть эту пеструю птицу, сидящую между ветвями: так скромна одинокая вещунья по натуре, так хочет быть мало заметна, и только спугнутая летит над оврагом на двойном фоне чуть зажелтевшего неба и едва тронутых серотой сумерек тонких березовых веток, летит сухим, бесшумным, укромно торопливым полетом.
Лизанька Фурсова, шестнадцатилетняя (третьего дня исполнилось) девочка сидела, подобрав под себя ноги, на отлогом пригорке, в тени берез, известных в Прилукине под именем Ревереллиных; давно еще, когда отец Лизаньки учился в Петровской (по-тогдашнему) академии, к ним, в числе других, приезжал студент Реверелли; чем он был замечателен, это, кажется, все успели забыть, но, конечно, он был мечтателем и любил сидеть подолгу под этой группой берез, имевших общие корни. Лизаньке нравилось кроме того самое имя: было в нем что-то воздушное, ускользающее и, одновременно, узловатое и хрупкое, как ей казалось, как в тех опавших березовых веточках, что в изобилии с прошлого года, еще не успев истлеть, топорщатся возле нее между травой на пригорке.
Позади Лизаньки — лес (и за лесом — дом), а по бокам, к скатам в овраги, сбегавшие под углом перед нею в открытый зеленый луг, густели в обе стороны для взора непроницаемые заросли приземистого по срубкам корявого дубняка, частой сети тонких, чуть искривленных осинок и по-весеннему пухлых кустов молодого орешника; зато неширокий, но вдаль бегущий луг с серой тесьмою ручья был открыт далеко. Еще не успевший пестро зацвесть, он в истоме полудня и лесной тишине, полной разве лишь сердцем отгадываемых, затаившихся звуков, как бы слегка отделялся, не отрываясь, от влажной земли, похожий, может быть, на также еще зацветающую, над землей устремленную душу девочки шестнадцати лет, с книгой возле нее.
Она только что положила на траву, окончив читать, маленький томик. У глаз еще видны были следы не вытертых, а может быть, и незамеченных слез. Сердце ее было растрогано «Капитанскою дочкою» Машей И чем-то еще, верно, в себе неосознанным, что как облаком поднялось из души и, колеблясь, слегка отделяло, не отрывая, от примятой травы на пригорке. Это была и умиленность, и грусть, и радость по какому-то непонятному, но огромному поводу, может быть, по тому, что мир существует, и в мире есть Лизанька, накануне Троицы одна в лесу.
Между ветвей падало солнце и золотило и без того бронзово-золотистые (предмет смущения и затаенной гордости Лиэаньки) ее пышные волосы; она убрала их с утра в две косы и положила венцом вокруг головы; теперь отдельные волоски, выбившись, так горели на солнце, что самый воздух, пронизанный ими, казался еще горячей. Была ли красива Лизанька, трудно сказать (сама она думала: нет, и не раз украдкой от матери по вечерам натирала щеки и нос огуречным рассолом — от ненавистных веснушек), но если и не было в ней красоты, то было и нечто, может быть, равное ей, — та слегка экзотическая, непостижимая прелесть, что стоит иной красоты. Подросток со всей неловкостью переходного возраста между людьми, когда он бывает один, обретает нередко очаровательную хрупкую прелесть, гармонический, верный себе, кратковременный аккорд.