Я проснулся от того, что Гарольд пихал меня в бок, и его утренний гимн: «Она уезжает сегодня», – разогнал последний туман сна. Странно, но, услышав пение брата, я не ощутил надлежащего ликования. Более того, пока я одевался, тоскливое, неприятное чувство, которое я не мог объяснить, росло во мне – что-то похожее на физическую боль. Гарольд, очевидно, чувствовал то же самое, потому что повторив свое: «Она уезжает сегодня», которое теперь больше напоминало печальное песнопение, с напряжением заглянул мне в лицо, пытаясь понять, как ему следует себя вести. Но я раздраженно сказал ему поживей помолиться, что он обычно и делал по утрам, и оставить меня в покое. Что означает это унылое чувство? Почему в такой день я ощущаю себя так, словно небеса затянули черные тучи?
Скорей во двор, на солнце. Когда мы нашли Эдварда, он раскачивался на воротах и распевал пастушескую песню, в которой каждое животное появлялось в строгом порядке, по очереди, и издавало свойственное ему блеяние или мычание, а каждый стих начинался двустишьем:
«Ну же, деточки, вперед!
Солнышко гулять зовет!»
Судьбоносный исход, который должен был свершиться сегодня, явно выветрился из его памяти. Я тронул брата за плечо.
– Она уезжает сегодня, – сказал я.
Песенка Эдварда умолкла, как будто кто-то повернул кран и выключил ее.
– Да, она уезжает, – ответил он и слез с ворот.
Мы вернулись в дом, не проронив больше ни слова.
За завтраком мисс Смедли вела себя очень неприятно и неуместно. Первое правило хорошей гувернантки – не допускать лишних сантиментов. Поэтому, когда гувернантка узурпирует прерогативу своих жертв и сама ударяется в слезы, она, таким образом, играет против правил и бьет ниже пояса. Шарлотта тоже плакала, но для нее это было обычным делом. Шарлотта плакала даже, когда свиньям в пятачки вставляли кольца, чтобы они не рыли землю. Ее рыдания вызывали лишь презрение у бунтующих низвергателей тирании. Но когда сам Зевс громовержец отложил молнии в сторону и заревел, мятежники совершенно справедливо почувствовали себя обманутыми: они оказались в фальшивой и неловкой ситуации. Что бы сделали римляне, если бы Ганнибал плакал? История даже не допускает такую возможность. Правила должны строго соблюдаться обоими сторонами. Когда одна сторона играет против правил, другая чувствует себя оскорбленной.
Уроков в то утро, естественно, не было – еще один повод для недовольства. Обстоятельства требовали последней битвы: мы должны были сойтись в поединке из последних сил над расчлененным телом таблицы умножения и расстаться врагами, охваченными злобой и непониманием. Но этого не произошло. Я прогуливался по саду в полном одиночестве и был вынужден сражаться лишь с растущей внутри тоской. Вся эта ситуация казалось мне неправильной – люди, к которым привыкаешь, не могут уезжать. Жизнь должна оставаться такой, какой была всегда. Конечно, что-то неизбежно меняется, например, свиньи, они меняются с тревожной регулярностью. Как говорится в «Последнем слове» Арнольда Мэтью:
«Выстрел грянет – и бабах
Смолкнет все и стихнет страх…»
Так устроено Природой, она предусмотрела быструю последовательность, с которой одно животное сменяет другое. Если ты успел привязаться к свинье, а ее у тебя забрали, можно утешиться, выбрав поросенка из нового помета. Но сейчас речь шла не о чудесном поросенке, а о гувернантке, и в этом вопросе Природа оказалась совершенно бессильна. Не существовало волшебного помета, погружающего в забвение. Все может стать лучше или хуже, но жизнь никогда не будет прежней. Присущий юности консерватизм не нуждался ни в богатстве, ни в бедности, лишь в отсутствии перемен.
Эдвард брел рядом со мной с таким виноватым видом, словно его застигли за воровством варенья.
– Повеселимся, наконец, когда она уедет, – заметил он как можно развязней.
– Ага, точно, – печально ответил я, и разговор иссяк.
Мы дошли до курятника и долго созерцали знамя свободы, готовое к тому, чтобы взметнуться в небо, едва пробьет долгожданный час.
– Поднимем флаг, когда пролетка двинется по дороге, – спросил я, – или дождемся, пока она скроется из глаз?